поступки и уйти с гордо поднятой головой.
Так и вышло.
— Где ваша посудина? — спросил Новикова Михайлов.
— В Петербуржской пристани, отсюда пара шагов.
— Ну так давай прощаться.
Новиков и Михайлов обнялись, потом Михайлов повернулся к Усову.
— Бог в помощь, крестничек. Возвращайся в Тулу, да вперед не дури. Там твое место. Присмотри за ним, Володька.
— Не стану. Обидно лишь — такие хлебцы пропали… Ну да я попробую новые сварить. Я все записывал — какая руда, откуда, пропорции. Может, выйдет. Тогда вернусь — и сразу к Кулибину, меня уж научили.
— Что стоишь пень пнем? Обними крестного батюшку, — велел Новиков. — Скажи — писать ему будешь.
Михайлов облапил Усова и легонько оттолкнул.
— Чего нежности разводить? — сказал он. — Ну, с богом!
— С Богом!
И они разошлись. Новиков с Усовым, покинув пирс, свернули вправо, к причалам Петербуржской пристани, а Михайлов — в сторону маяка, что уже горел в конце пирса, у входа в Петровский канал. Ероха же, видя, что его с собой не зовут, сперва постоял несколько секунд в растерянности, потом побежал за Михайловым и заступил ему дорогу.
— Михайлов! Ты твердо решил? Не брать меня? — спросил он.
— Сам-то ты что хочешь? Я коли решаю — то, как в азбуке, «рцы слово твердо». А ты?
— Вот те крест! — Ероха перекрестился. — Ну, что еще?!.
— И как ты собрался держаться? — с любопытством поинтересовался Михайлов. — Ей-богу, я даже вообразить не могу…
— Я способ придумал, — право, сам придумал! — быстро заговорил Ероха. — Пока в подвале с этим голубчиком сидел. Всякий раз, как мысль в голову придет, я ей, дуре, сперва говорю: нет. А ежели полчаса ей долдонишь «нет», а она, подлая, не унимается, тогда я спрашиваю себя: кто ж ты такой, ежели дня без водки не можешь? Продержись всего лишь этот день, чтобы самому себе показать, что ты не тряпка. И до ночи как-то выходит…
— А назавтра с утра, лба не перекрестив, за чарку?
— Да завтра уж другой день, и я сам с собой опять договариваюсь!
— И так — каждое утро?
— Да!
— Мудрено. Как же с тобой быть?
— Разве я плохо послужил?
— Хорошо послужил. И сенатор Ржевский за тебя слово замолвил. Сказал: обещал-де мичману Ерофееву, что позаботится о нем. И просил меня присмотреть тебе место.
— Неужто не присмотришь?!
— Хм… Но ведь коли ты вдругорядь уйдешь в запой на полгода… тогда что? Ведь получается, что я вроде бы Ржевскому за тебя поручился. Сказал, что ты на оном месте будешь служить трезво и честно. А ты валяешься, натянувшись в зюзю. Тогда-то что?
— Нет, — сказал Ероха. — Нет! Навсегда! Коли я опять надену офицерский мундир!..
— Так мундир-то белый, на нем всякое пятнышко видно.
— Возьмешь меня с собой? На «Мстиславца»?
Михайлов помолчал. Решение далось ему не сразу.
— Ну… Бог с тобой. Вон там, видишь, Угрюмов топчется, беги к нему, скажи — я велел тебя взять. А пожитки для тебя на «Мстиславце» сыщутся. Штурманом со мной пойдешь.
Это была не дворянская должность, после того как в сорок пятом году Адмиралтейств-коллегия отчего-то запретили набирать штурманов из шляхетства. Большим уважением на судах она не пользовалась, учиться на штурмана молодежь не желала, и Корпус выпускал их все менее. Но Ероха был бы счастлив пойти и штурманским учеником.
— Карты с лоциями я тебе дам, у меня их целый сундук. Без мундира пока поживешь. Но смотри. Сорвешься — заступаться не стану.
— Не сорвусь! Ученый!
— То-то.
Глава двадцать шестая
ПРОЩАНИЕ
На пирсе стояло несколько человек с имуществом — моряки, которые, залечив в госпитале не слишком опасные раны, возвращались на свои суда. К ним и спешил Ероха, счастливый, как будто его назначили адмиралом вместо оплошавшего Грейга. Он подбежал к Угрюмову, на радостях обнял его и чуть не скинул в воду стоящих у кнехта два мешка торфяного мха, что Михайлов вез в подарок Стеллинскому.
Восьмипушечный катер «Летучий» стоял на рейде, и Александра видела смутно белевшие паруса и фонари на мачтах. Он должен был доставить Михайлова к его «Мстиславцу».
Капитал шел неторопливо, стараясь не хромать. Вразвалочку шел, как положено бывалому моряку. И с каждым шагом отдалялся на тысячу верст.
— Михайлов! Постойте! — закричала Александра.
Он резко повернулся, увидел, узнал, дернул головой и уставился на горевшие вдали окна Морского корпуса.
— Постой… на два слова… — еле выговорила Александра, подбежав. Тут ветер сорвал с ее головы шляпу, она поймала и от досады ударила ею по юбке.
Михайлов хмыкнул.
На «Летучем» на первом стали отбивать склянки — это был тот самый отбой, шесть склянок, и Михайлов, слушая, улыбнулся — это было, словно «Мстиславец» издалека зовет его.
— Мы не должны, мы не можем так расстаться, — начала Александра. — Я должна все объяснить!
— А, собственно, зачем? Мне никаких объяснений не надобно.
— Мне надобно! Я… я была неправа, когда кричала на тебя… Это от волнения, ты должен понять!..
— Понимаю.
— И то, как мы расстались… Это было глупо, нет, не то… Я слишком мало знала тебя, с тобой нельзя было говорить так…
— Выбирайте, сударыня, впредь таких, с кем можно. Простите, меня ждут.
Вдруг Александре вспомнился тот день, когда она познакомилась с Михайловым. Но не Михайлов встал перед глазами — загорелый, мокрый, по колено в воде и в одной лишь набедренной повязке, — а цветы, которые она собирала для акварельного букета. Розоватый изящный вьюнок и желтоватый простецкий тысячелистник. Вьюнок сорвать легко, а до стакана с водой не донесешь, скукожится от избыточной нежности. А тысячелистник — пока стебель не измочалишь, не сорвешь, зато стоек, хоть и не слишком пригляден.
Это была подсказка ангела-хранителя, подсказка, которую Александра тогда толком не расслышала, но сейчас-то она прозвучала ясно и внятно. И в голове что-то словно перевернулось. Как будто на голову была накинута плотная вуаль — и вдруг ее сдернули, и мир обрел яркие краски, и непонятно стало, как можно было столько времени пребывать в тумане.
Она еще не понимала, что это за странные ощущения, только чувствовала себя, словно утопающий,