пока Зуана промывает и перебинтовывает рану, женщина сидит неподвижно и не издает ни звука. Когда она спрашивает, нет ли у нее других жалоб, та сбрасывает шаль, снимает корсаж, показывает множество огромных, набухших синяков на груди и плечах и, пока Зуана осторожно втирает в поврежденную кожу мазь, беззвучно плачет.
Зуана помнит, что она была красавицей, но теперь отощала и выглядит старше своих лет. Юные монахини, засыпающие в слезах оттого, что им не хватает мужских ласк, могли бы тут призадуматься, ведь это не первый раз, когда она прибегает за помощью к монастырю. Ее муж, старший сын блистательного семейства Бендидио, один из любимых придворных герцога, не отличается, как говорят, кротким нравом. Однако его многострадальной жене сочувствовали бы больше, если бы за семь лет брака она сумела произвести на свет хотя бы одного отпрыска. У него же, не в пример ей, с этим проблем нет, ведь он уже нарожал с полдюжины незаконных ребятишек. Если так пойдет и дальше, то ей придется признать их брак недействительным, и тогда он возьмет себе другую, более крепкую и плодовитую жену, а она вернется в Санта-Катерину насовсем, ибо кто еще возьмет такую отверженную. Возможно, так для нее будет лучше. Глядя на здоровую молодую Аполлонию, на ее по моде — и вопреки всяким правилам — накрашенное лицо, Зуана поневоле думает, что Бендидио выбрал не ту сестру. Но теперь уже поздно. Для обеих.
На следующий день отец женщины в присутствии аббатисы встречается с представителями зятя в гостиной домика у монастырских ворот, чтобы обсудить будущее дочери, в то время как парлаторио переполнен посетителями — последними перед началом карнавального концерта.
Зуана, в отличие от прочих, сидит в своей келье одна, обложившись книгами. Работы у нее предостаточно, но она никак не может сосредоточиться. Во многом из-за времени года. Хотя для большинства обитательниц Санта-Катерины карнавал — изысканное удовольствие, для Зуаны он скорее нарушение привычного распорядка, чем праздник. Она долго и мучительно входила в монастырскую жизнь, находя величайшее утешение именно в повседневной рутине, поэтому столь грубое нарушение монастырского распорядка выводит ее из равновесия. Возможно, все было бы иначе, останься у нее хоть какие-то связи с внешним миром, будь у нее родственники, которых можно было бы приглашать и развлекать; мать и тетки, кузины или сестры со все разрастающимися выводками младенцев, которых можно было бы нянчить и ласкать. Но все, что у нее есть, — это ее снадобья и травы, которые, хотя и помогают сохранять здоровье монастырю, за его стенами не имеют особого значения.
К этому она уже привыкла и даже научилась понимать. Однако в последнее время с ней происходит еще что-то. Уже несколько недель, по правде сказать еще до болезни, она стала замечать за собой какое-то беспокойство, объяснить которое не в силах. Возможно, болезнь его обострила, хотя, не считая кроваво- красной мочи, выходившей из нее два дня после приема лекарства, — она испугалась, прежде чем сообразить, что это просто выходят остатки лекарства, а не вытекают ее внутренности, — ее ничто не беспокоило.
Нет, похоже, что дело все-таки не в теле, а в голове.
Без всякой видимой причины ей вдруг становится грустно — да, именно грустно. Впервые в жизни она чувствует себя одинокой наедине с собой. Конечно, она молится, причем каждый день, но ее мысли разбегаются, и слова молитв не в силах подняться так высоко, чтобы Он их услышал.
Как целитель, она не однажды замечала такое в других; монастыри полны сестер, которые попеременно впадают то в апатию, то в слезливость, то в безумие. Зимой тоска. Летом сумасшествие. Сначала они приходят и уходят согласно месячным циклам, потом, когда те прекращаются, остаются навсегда. Названий для этого выдумано столько же, сколько существует самих настроений. Монахини построже — сестра-наставница и сестра Феличита (которую защищает само имя) — видят в нем своего рода бунт против Бога и рекомендуют строгие меры работы и молитвы для его искоренения. Однако с годами Зуана нашла и испытала другие средства. Книги ее отца полны ими: настои, пилюли, курения; вино с огуречником, зверобой, окуривания из ладана и гиперикума, с мандрагорой и маковой настойкой от бессонницы, часто сопровождающей подобные расстройства. Но есть и другие средства, не требующие лекарств, ни простых ни сложных: доброта и сочувствие, небольшое послабление в правилах одиночества. В самых тяжелых случаях следует прибегать ко всем методам сразу. Молитву и работу чередовать с уходом и сном. Бог, человек и природа в своем единстве, как и предполагалось изначально.
Конечно, Зуана сама еще не в такой нужде. Ничего подобного. Скорее, просто устала. Себя она лечит чувством долга. В парлаторио потребуется больше ароматических таблеток, чтобы положить на жаровню во время концерта, и она берется за их изготовление. Когда обычные молитвы не помогают, она прибегает к выдержкам из псалмов.
Эти самые слова она снова и снова бормочет про себя, кутаясь в них, как в одеяло, не оставляя ни одной щелочки для сквозняков посторонних мыслей.
Вскоре простота слов и их повторение приносят ей некоторое успокоение. Как прошлой ночью…
Откуда-то из-за стен доносится приглушенный рев. Наверное, на закате зажигают на городской площади перед собором праздничный костер. Однажды отец водил ее посмотреть на это, когда она была еще совсем маленькой. Людей было столько, что шагу нельзя было ступить, и отцу пришлось все время носить ее на плечах. Она помнит, как от дыма у нее щипало в горле и слезились глаза. По крайней мере, ей кажется, что так было. В последнее время она стала замечать, что все хуже помнит то, в чем раньше была уверена, как будто ее жизнь до монастыря ускользает из ее памяти. К примеру, лицо отца: его широкий лоб, тени под глазами, то, как все время оттопыривалась его нижняя губа, точно вес бороды тянул ее книзу. Все это, казалось ей раньше, запечатлелось в ее памяти навеки. Однако, вглядываясь в лицо Христа на монастырских распятиях, она иногда ловит себя на том, что замечает те же черты и в Нем; как будто все знакомое в одном лице перелилось в другое.
И все же иные воспоминания не только не стерлись, но стали еще рельефнее. Словно каменные фигуры феррарского собора. Их было, наверное, всего двенадцать, по одной на каждый месяц года, но, закрыв глаза, только одну из них она видит ясно, как наяву. Маленький голый ребенок стоит на четвереньках под козой и сосет ее вымя. Она видит его губы, почти похотливо обхватившие набухший сосок, пухлость его каменных щек, округлость животика, в который стекает молоко. Сила этого воспоминания поражает ее, ведь она никогда не испытывала особой нежности к детям; она не из тех монахинь, которые вечно страдают о детях, которых не могли иметь, приносят в своих сундуках с приданым кукольных Иисусов или воображают, как берут младенца из рук Марии и прикладывают его к собственной груди. И все же именно это, совсем не святое дитя, столь очевидно жаждущее насыщения, осталось в ее памяти.
Она отодвигает книги и закрывает глаза. Такие мысли вряд ли приличествует поощрять сестре- травнице, которой необходимо записать историю последней болезни монастыря. Если она не может работать, то должна молиться. Почему же ее мысли с такой легкостью разбегаются от нее в последние дни?
Она закрывает глаза.
Когда раздается стук в дверь, она уже так глубоко погрузилась в слова молитвы, что не сразу слышит.