— О, разумеется, — улыбается Зуана, вынимая из складок платья маленький пузырек и ставя его рядом с монахиней на стол. — Вы бескорыстно жертвуете своим зрением для общины. Несколько капель гамамелиса помогут сохранить его остроту на благо всем нам.
Сестра недолго колеблется — правила есть правила, в конце концов, — потом сжимает флакон в руке.
— Вы очень добры. Раз вы говорите, что письмо срочное, я пригляжу за тем, чтобы оно ушло сегодня в полдень.
Хотя первый день проходит хорошо, ночь, как и все последующие, оказывается не столь гладкой. После вечерней молитвы, когда вся община погружается в сон, Зуана снова направляется в келью девушки, неся еду, утаенную с собственной тарелки, и кое-какие припасы, которые удалось выторговать на кухне. Придется сидеть с ней, пока она не съест все до крошки. Еда. Такое естественное дело, если не превращать его в испытание. Однако долговременный отказ от пищи затрагивает не только тело, но и дух.
— Не могу больше. Я наелась.
— Ты почти ничего не съела.
— Да что ты говоришь? — огрызается она. — У меня пузо, как у фаршированного гуся.
— Тебе так кажется потому, что твой желудок уменьшился. Надо все доесть.
— Потом.
— Нет, сейчас.
— А-а-ахх!
Зуане трудно, но девушке еще труднее. Каждую ночь перед ней выкладывают целую гору остывшей еды — жирная, осклизлая, она походит на блевотину дьявола. Стоит ей взять ложку в руки, как ее горло сводит судорогой, желудок содрогается и все тело восстает при виде пищи. Каждый кусок отвратителен на вкус, словно сырое мясо или отрава. Она с трудом сдерживается, чтобы не выплюнуть все.
— Ешь, Изабетта.
— Не ешь, Серафина.
Бывают ночи, когда ей кажется, что она сходит с ума, когда голос Юмилианы звучит у нее в ушах, как ее собственный, и заглушает слова Зуаны; бывает даже, что мысль о Джакопо не может заставить ее разомкнуть губы. Если бы не Зуана, она бросила бы все, едва начав. Но, сойдясь в этой схватке, как два борца, они вместе качаются от надежды к отчаянию. Слезы перемежаются взрывами протеста, яростным рычанием или категорическими отказами. Поразительно, как долго длится ее сопротивление: оно, словно обороняющаяся змея, шипит и плюется и не хочет, не хочет сдаваться на полпути к раю — или к аду.
И все же со временем скрывающееся за голодом истощение делает ее послушной, точнее, вызывает безмолвную покорность, сильно разбавленную водой.
«Дражайшая Изабетта, я тебя не предавал и никогда не предам по своей воле».
Читая ей отрывки из письма, Зуана уговаривает ее открыть рот.
«Дражайшая Изабетта…»
Когда в последний раз кто-нибудь называл ее так? Изабетта. Собственное имя стало для нее чужим. Кто та молодая женщина, которая откликалась на него когда-то? Кто тот мужчина, который ее любил?
«Каждую ночь, прежде чем заснуть, я слышу твой голос, его красота похищает у тишины ее сладость, и это первое, что я вспоминаю при пробуждении. Больше я ничего не прошу».
Она слушает внимательно, точно ребенок любимую некогда сказку. И иногда она почти вспоминает, почти возвращается памятью в те дни; лицо, прикосновение, звук голоса. Только где и когда все это меж ними было?
«Я никогда не полюблю другую и не женюсь. Такой обет я дал Богу, если Ему будет угодно сохранить мне жизнь, и с радостью его сдержу… Молись за меня, моя дорогая Изабетта».
Но будет ли она когда-нибудь Изабеттой снова? Время спустя она устает задавать себе эти вопросы. Чтобы представить будущее, она должна отказаться от утешения ничего не чувствовать в настоящем. Похоже, не только исхудало ее тело, но и сжался весь мир вокруг нее.
Потом, когда пытка едой заканчивается, ей дают, и она принимает — теперь уже без протестов — стакан коньяка для ускорения пищеварения. Однако он почти не облегчает трения, которое начинается внутри ее тела Несколько дней спустя ее кишки заявляют собственный протест, и она чувствует дурноту и боли, от которых ей временами хочется согнуться пополам, так что она едва сдерживается. Если раньше она сворачивалась калачиком от холода, то теперь лежит, чтобы успокоить свой ноющий живот.
Между тем не только физическое кормление представляет собой трудность, но и обман, который отныне должен сопровождать этот процесс. За стенами своей кельи, как бы плохо или тяжело ей ни было, Серафина должна быть умной. И ловкой. Каждый раз в трапезной все должны видеть, как она ест, и в то же время делать это нужно так, чтобы Юмилиана понимала: ни один кусок не попадает ей в рот, все исчезает в складках платья, не нарушая продолжительного поста. А Юмилиана, как всегда, орлиным взором следит за каждым движением своей любимицы.
Как только пища возвращает ей силы, начинается запор, ее живот наполняется камнями, которые растут и твердеют день ото дня. Впечатление такое, словно все ее тело раздувается от ядов. Она вспоминает епископа, который пачкал кровью белье и изливал дурное настроение всюду, где бы ни появлялся. «Неужели и со мной будет то же самое? — думает она. — Неужели голод превратит мое тело в развалину»? Она разглядывает себя. Кожа под ее сорочкой посерела, вены просвечивают сквозь нее, точно узловатые стволы. Отвратительно. Она отвратительна. Разве может мужчина ее полюбить?
Зуана твердит ей, что со временем тело вернется к нормальному приему пищи, что все пройдет, ей станет легче. А если нет? Что, если она будет раздуваться до тех пор, пока не лопнет или не взорвется? Теперь Зуана добавляет в коньяк сенну: эта великая целительница жизни чистит печень, помогает сердцу и селезенке, а в таких дозах способна расшевелить кишки даже у лошади. Но только не у изголодавшейся послушницы, похоже.
На шестое утро во время службы у нее все давит и болит так, что она едва не падает в обморок. Евгения, которая, как обычно, в часовне находится рядом с ней, поддерживает ее до тех пор, пока ей не становится лучше. Она выпрямляется, вся мокрая от пота, и видит лица монахинь и послушниц, которые глазеют на нее с противоположной стороны хоров. Похоже, они разочарованы тем, что ей удалось удержаться на ногах. Совершенно ясно, что вся община следит за каждым ее шагом. Оно и понятно, нелегко наблюдать, как человек изнуряет себя постом в поисках пути к Богу.
Зато сестра Юмилиана нисколько не расстроена. Напротив, она в восторге. Ей, которая логику голодания знает как свои пять пальцев, понятно, что временами боль трудно отличить от начала трансценденции. Да и вообще, еще не время. В часовне пусто, фигура Христа еще в руках рабочих. Если — нет, когда — эта юная душа будет призвана, Он будет со своего места наблюдать за ней.
Ведь у Юмилианы тоже есть свой план; собственная мечта о благополучии, которая греет и питает ее в темноте. В свое время через ее руки прошло немало послушниц, и некоторые из них, к примеру Персеверанца, Обедиенца, Стефана и даже Карита, превратились в смиренных и преданных Христовых невест. Таких, какой всегда мечтала быть она. Любовь к Христу сжигает ее уже много лет; она работала, молилась, постилась, посвятила обители Санта-Катерина всю жизнь; и все же, все же… чего-то все-таки не хватает.
Судьба Юмилианы определилась, когда она, впечатлительная юная монахиня девятнадцати лет, стояла в одной монастырской часовне с живой святой, маленькой, согбенной, смиренной и таинственной настолько, что словами не описать, на чьих ладонях однажды во время заутрени открылись стигматы самого Христа. Остаток службы эта крохотная женщина с огромной душой пела в окружении изумленного хора, и слезы текли по ее лицу, а потом, хромая, ушла в свою келью, оставив на полу цепочку кровавых следов.
В детстве Юмилиана слышала рассказы о таких чудесах — да и кто не слышал? — и они с самого начала производили на нее глубочайшее впечатление. Она всегда мечтала стать такой же чистой… Молилась, чтобы и ей было ниспослано такое смирение. «Живые святые» — так их называли. В годы перед началом еретического безумия их было много: Лючия из Нарни, Анжела из Фолиньо, Камилла из Броди. Ее мать все рассказывала ей о них, заботливо вскармливая ее на историях их жизни, как птица вскармливает жирными червями своего едва оперившегося птенца.