Космически. Им не страшно в одиночестве, им не бывает скучно, они творят, самореализуются. Рисуют — ни для кого, для себя. Сочиняют музыку, которую никто не услышит… Изобретают…
— А власть? — спросил старик.
— Насколько я понял, нет никакой власти. Никто никому не нужен. Каждый имеет все, что пожелает, сам по себе. Такая светящаяся стена, они пальцем указывают предметы, которые нужны, и через минуту уже получают все, что хотят.
— Откуда?
— Не знаю, — в голосе Дыма проскользнуло раздражение. — Не важно.
— Еще как важно, — возразил старик.
— Нам не дотянуться, — безнадежно бросил Дым. — До той бездонной корзинки, из которой они берут свои блага. Они, наверное, заслужили это. Они их сами сделали, изобрели, как изобрели нас, например. Только мы для них бесполезны. Нас неудобно резать, нас неприятно есть.
— Но ты сказал, что остается надежда, — сказал старик после паузы.
— Да, — отозвался Дым. И надолго замолчал.
— А дети? — снова спросил старик. — У них есть дети? Как они размножаются?
— Не знаю, — ответил Дым. — Не бывает такого, чтобы мужчина и женщина жили вместе. Кажется, детей им привозят… оттуда же, откуда и все остальное.
— Из бездонной корзинки? — усмехнулся старик.
— Да.
— А мои все убежали в степь, — помедлив, произнес старик, и в голосе его обнаружились остатки горечи. — Говорят, лучше волки, чем голод.
Дым посмотрел на бурые крошки. Высыпал на ладонь, аккуратно слизнул.
— Есть надежда — для жизни. Для цивилизации — нет надежды.
— Что? — одними губами спросил старик.
— Ты оказался прав, ты, а не я. Лидер был властолюбцем и дураком. Вся эта затея изначально обречена… Ты не знаешь, Дива Донна жива еще?
— Лана–Гаевая зовут ее, — помедлив, сказал старик. — Дива Донна — кличка, псевдоним. Она еще в городе, кажется… но почему нет надежды?
Дым опустил глаза:
— Что в Высоком доме?
— Ничего, — отозвался старик. — Если не считать персональных пайков, очень тощих. Мне вот выдали, по старой памяти. После того, как ты ушел, тебя сперва лишили должности. Потом представили к награде. Посмертно. Впрочем, уже все равно. Но почему нет надежды?
— Все равно, — повторил Дым. — Видишь ли…
— Слушай и не перебивай, — сказал тогда Хозяин. — Дым, твои предки домашние животные. Разумное стадо — нонсенс, ошибка. Ваша цивилизация неправильна, недееспособна. Закат ее может быть более или менее трагичным. Более болезненный выход — волки и одичавшие, понемногу вырождающиеся стада. Менее болезненный выход — договор между нами… между мной и тобой. Пусть они приходят — хоть миллион, хоть два, хоть десять, пространство для них я сумею организовать. Корма… еду — нет. Значит, стада, желающие не знать ничего о волках, должны подвергаться стрижке… молчи и слушай. Стрижка приводит к шоку, только если взрослую сформировавшуюся особь остричь впервые. Если второй раз — шок будет меньше, на третий его не будет совсем. А если начинать стричь молодых — они перенесут это без малейшего напряжения. Это войдет в привычку, из трагедии превратится в обыденность. Только на таких условиях я могу принимать у себя разумные стада. Это своего рода договор — или шерсть, или безопасность. Никакого принуждения. Справедливо?
— Справедливо, — сказал тогда Дым. — А мясо?
Хозяин долго смотрел на него, и Дым выдерживал его взгляд — на равных.
— Вообрази, Дым, сколько в степи появится полукровок. Четвертькровок. Дальних потомков. Сменится несколько поколений, и все. От этого чуда, разума, зародившегося в результате чьей–то гениальной насмешки, шутки, ничего не останется. Тогда придет очередь мяса. Но ты не доживешь, Дым. Ты не успеешь этим огорчиться.
— Спасибо, — сказал Дым после паузы. — Спасибо, что ты говоришь со мной откровенно.
— Не за что, — помедлив, сказал Хозяин. — Наверное, ты этого заслуживаешь.
— Проклятие Лидера! — в ужасе воскликнул старик. — Кто будет острижен…
— Я острижен, и ничего не случилось, — отозвался Дым с кривой усмешкой. — Я жив, как видишь. Я даже вернулся обратно — через территорию волков, которые никого не стригут, зато едят разумных безо всякой рефлексии. И у меня есть главное дело. Оно противно мне, как гнилая трава, но это мое дело.
— Ты думаешь, кто–то согласится на это?
— Все, — сказал Дым. — У всех дети, все хотят жить.
Это было все, что они могли сделать. Отряды солдат, с факелами и при самострелах, конвоировали колонны беженцев. Они шли по дороге, уже проторенной для них, по картам, размноженным на печатных станках; они шли почти налегке — еды в степи хватало, и всю поклажу уходящих составляли немногочисленные книги. Они шли — инженеры и учителя, строители, рабочие, их дети и внуки. Те из них, кто ради спокойной сытой жизни — не своей, а их, малышей! потомков! решился на неслыханное унижение. На стрижку. Впрочем, среди уходящих активно жили слухи о том, что ничего страшного в стрижке нет. Что шерсть отрастает снова. А если стричь сызмальства — дети вообще ничего не заметят. Во всяком случае, не поймут.
Когда беженцы ушли почти все и город опустел, Дым почувствовал странную пустоту. Его миссия была выполнена, но если имя авантюриста–Лидера пережило века и надолго застряло в человеческой памяти, о Дыме–Луговом люди постараются поскорее забыть. Во всяком случае, он надеялся, что забудут. Имя и ту роль, которую он сыграл, возможно, против своей воли. Каждое утро Дым смотрел на себя в круглое металлическое зеркальце — и видел длинное, немолодое, в седых волосах лицо.
Однажды утром, часов в десять, он вышел на улицу — безлюдную, как в мире Хозяев, но куда более узкую и кривую — и отправился по адресу, записанному на клочке прошлогодней газеты. Крыши чернели, выщипанные, вытоптанные до последней травинки. Ветер развевал чьи–то белые занавески — окно было, будто старуха с растрепанными длинными космами. Дым остановился. Сверился с адресом. Постучал, готовый к тому, что никто не ответит. Через несколько минут дверь открылась. На пороге стояла немолодая истощенная женщина.
— Здесь еще живет Лана–Гаевая? — спросил Дым.
— Лана, — слабо крикнула женщина в недра дома. И кивнула Дыму: — Входите.
Он вошел. Дом был маленький, когда–то удобный, но сейчас заброшенный, запущенный. Грязная солома на полу; из дальнего угла, из–за ширмы, вышла девушка. Дым не сразу узнал ее. Все–таки портрет на круглом значке не мог передать черт живого лица, одновременно приукрасив и исказив его.
— Меня зовут Дым–Луговой, — сказал Дым.
Она вздрогнула. В последние недели имя его стало более чем знаменитым.
— Вот, — он протянул ей круглый значок с почти стершимся изображением. Она посмотрела — опасливо, не касаясь значка. Подняла на Дыма карие, круглые, очень растерянные глаза:
— Да… Но почему… — Он спас мне жизнь, — объяснил Дым. — Жизнь, рассудок.
— Я рада, — пробормотала она. — Но в этом нет моей заслуги.
Некоторое время они молчали. Он разглядывал ее, а она откровенно маялась. Не знала, что ему сказать, и стеснялась выгнать его.
— Почему вы не уходите со всеми? — спросил наконец Дым.
— Потому что я не хочу, — шепотом ответила девушка.
Помолчали снова.
— Вы, наверное, хорошая певица, — сказал Дым. — Жаль, что я никогда не слышал, как вы поете.
— Теперь уже и не услышите, — произнесла девушка, отводя глаза. — Я больше не пою.
— Записок Арти–Полевого не сохранилось, — сказала сухонькая старушка, вдова великого изобретателя. — То, что говорите вы, с моей точки зрения — великое кощунство. Арти был честнейшим