можно все — это тебе ничего» Костяну интуитивно был известен прекрасно и давно. При беспределе торжествует даже не здоровый и сильный — а наглый и подлый, и ярость, дотошность, изобретательность, с какими Костян с самого «заезда» принялся унижать предназначенных к унижению (тормозам — загадывать глумливые «мульки», пытающихся отстаивать достоинство — зверски мордовать во главе толпы, кого-то на страх прочим вынуждать сломиться с хаты), в кратчайшие сроки сделали его правой рукой Витька и даже отчасти его конфидентом.

Так Костян узнал, что смотрящий страшно боится ехать на зону. Этого, надо сказать, он и сам стремался — думал по неопытности, что там ему припомнят легкость слива подельников (хотя те сливали его и друг друга ничуть не менее охотно). Срок этапирования приближался, и Витек впадал в прострацию, денно и нощно изобретая способ его избежать. В конце концов он родил-таки идею, горячо поддержанную Костяном: совершить тяжкое преступление, по которому начнется новое следствие, суд — все это время они, естественно, будут оставаться в СИЗО и, вполне вероятно, встретят тут восемнадцатилетие, а значит, поедут отсюда уже не в воспитательную, а во взрослую колонию, где про них, может, и не знают и где не такой беспредел. Выбрали одного тихушника с позорным погонялом Парашют. Витек добрых полчаса моторил его руками, ногами, «саблей» от шконаря, бил башкой о ребро общака, душил скрученным полотенцем, держал головой в тазу, куда они сажали чушпанов. Костян в последний момент от прямых действий самоустранился (испугавшись, да и не привыкнув, опять-таки, делать главное собственноручно). Зато когда Парашют наконец перестал дышать, он, щедро рукоприкладствуя вместе с Витьковым припотелом, заставил всю без исключения хату лупить дубаря по очереди «саблей» по морде, пока от той не осталось месиво, и в свирепом адреналиновом возбуждении от произошедшего одного черта, Илюшу, и раньше пытавшегося залупаться, а теперь отказавшегося — сука! — коцать вместе со всеми Парашюту жало, отмудохал и опустил, удерживаемого двоими и придушенного — в натуре огрулил, порвал ему очко, развальцевал зад! сам! хотя на воле даже бабе, что бы там ни рассказывал, ни разу в шоколадницу не заезжал…

В итоге Витьку накрутили его червонец (но отправили все равно, мудилу тупорогого, на малолетку, в петушатник), а Костяну довесили год по двести сорок четвертой, части второй (глумление над телом в группе по сговору) и сто шестнадцатой (побои). Если б стуканул пробитый Илюша, по сто тридцать второй, части второй, пунктам «в» и «д» (мужеложество с угрозой убийства в отношении заведомо несовершеннолетнего) Костяну б светило до той же чирки, но шурику дырявому объяснили популярно, какова будет его опущенная судьба в этом случае… Так что на зону Костя ехал приободрившийся, для пущего понта придумавший себе почетную погремуху Киллер и не устающий всем рассказывать, как лично отбарал и увалил телку-мента — он и в это, кстати, сам поверил и сейчас искренне ощущал себя крутым, дерзким бандитом, безжалостным и скорым на расправу, настоящим блатяком.

В Икшанской воспитательной колонии он, тем не менее, «борзым» не стал: авторитетности не хватало, к тому же Костян сообразил, что «положительно-настроенным» тут быть выгодней, чем «отрицательно». Но уж активистом он сделался видным: чуть что, косяк какой или залупа, бил табуреткой по башке, об одного петуха, Даника, аж сломал ее: петя вырубился (он частенько вырубался, когда его гасили, а гасили почти беспрерывно), его растолкали с гоготом: «баба!» — и продолжили учить всем отделением. Этого Даника, мелкого, полудохлого, немытого, с явными признаками отставания в развитии (как и многие здесь, где хватало детдомовских, бывших беспризорников, детей алкашей, нарков и бомжар), ссущегося в постель, Костян — Костыль — особенно любил, именно за беспомощность, плаксивость, «бабскость»: метелил ежедневно и по нескольку раз в неделю порол в жопу — ночами, в отделении, в сортире, в бане, в одиночку и вместе с другими. Обсос стирал всему отделению вещи, пидорасил барак (традиционным приколом было заявить — независимо от реального положения дел, — что помыто херово, и заставить все начинать сначала, после чего снова заявить то же самое и снова заставить, и так пока не начнет реветь — и тогда с воплем «баба!» табуреткой суку!..); родителей у него не было: никто к нему не ездил и «грева» не присылал. Хотя тем, кому слали, было, в общем, только хуже: при получении посылок они тут же огребали по бубнам, а содержимое дербанилось без остатка: борзым и активу пополам.

Костыль не застал, к сожалению, использования старых воспитательных методов, про которые был наслышан — вроде металлической пластины, вставляемой в зубы и подключаемой к источнику высокого напряжения: красиво, говорят, вылетала, вместе с зубами. Но в разбивании «фанеры» (грудака), причем молотком, сам участвовал, и почки козлам опускал: его согнут, чтоб башка между коленей оказалась, а ты ему каблуком по спине — если умеючи, то со здоровьем чмо может навсегда попрощаться…

Короче, дисциплинку Костыль насаждал эффективно, отчего и был у администрации на хорошем счету. И когда настучала какая-то сучара, не выдержав «профилактики», и звон аж до прокурора области дошел, менты и их, активистов, и (разумеется!) себя благополучно отмазали. «Указанные в письме факты не подтвердились» — и даже журналисты какие-то с правозащитниками, специально привезенные убедиться, что все путем, что ситуация в местах лишения свободы нормализуется, сунули свои нюхала в барак, перетерли с воспитанниками и уехали благостные. А че б им расстраиваться? — заходят, видят: все чистенько, на стене фотки из глянцевых журналов, в углу иконостасик (а как же!), «индивидуальные спальные места» заправлены идеально. Воспитанники, естественно, в один голос твердят, что никаких жалоб. Попробовали бы они что-то другое бздануть!.. А что аккуратные шконки принадлежат угловому с поддержками да борзым с пригретыми, причем заправлены отнюдь не ими, а опущенными (не руками, конечно, а при помощи палок, дощечек и прочего — чтоб не дай бог не дотронуться и не зашкварить!), что вымыто все и интерьер так симпатично оформлен чушками же, и что «табуретовка» очень поспособствовала их хозяйственному рвению, — это козлам знать, ясное дело, было не обязательно. Вообще никому в этой стране не обязательно было задумываться, что чистота, уют, гламур и благочиние — стабильность! — доступные лишь наглейшему меньшинству и стоящие на беспределе, характерны не только для Икшанской ВК…

Два года, что Костыль проходил в черной робе и черном кепаре, сильно добавили ему уверенности в себе. Хорошо себя зарекомендовавший в глазах администрации он без проблем освободился по УДО.

С чалки Костыль сломился, конечно, с огромным облегчением — но на воле быстро и неожиданно заскучал. Не находилось тут выхода лютости его, куражу, нельзя тут было заведомо безнаказанно — как он привык — без предупреждения и повода табуреткой с размаху. Петухов не хватало… Оттого и прибился он к этой тусе, что сильно черных не жаловала. Что, впрочем, произошло уже в Рязани.

Матушка, собрав денег отмазать Костяна от армии, уломала дядь-Гену, отчима его, чтоб тот в свою очередь походатайствовал за пасынка перед старшим своим сыном Борей. Борян слыл довольно крутым коммерсом, несколько приблатненным, как и все, кто начинал пятнадцать лет назад с торговли спиртом «Рояль», — но у него давно были в Рязани два огромных ангара по продаже стройматериалов и две квартиры. Более того, он и в Москве, где имел тьму знакомых, вел потихоньку дела. К просьбе пристроить непутевого Костяна бизнесмен отнесся, вестимо, без малейшего энтузиазма, но матушка, очень уж боявшаяся, что в Новике сын опять свяжется с плохой компанией, была настойчива. Костыль перебрался в областной центр, сделался в Боряновом ангаре продавцом, а чуть позже с материнской же финансовой помощью поступил на заочную экономику в коммерческий местный вузик (благо на зоне получил аттестат).

В Рязани, в сентябре, он и закорефанился с пацанами, называвшими себя «белыми бойцами». Пацаны и пацаны, старшеклассники, обычная шоблота микрорайонная (хотя один был сынком начальника местного ОВД), бакланье — но в их рассказах про то, как на той неделе опять отмахали битами чурок, Костыль сразу уловил нужные интонации. Да и смысл их теоретических телег он, в общем, вполне разделял: сам эту срань черножопую не переваривал и полагал, что в России русские должны быть хозяевами, а не сунарефы, ниггеры и узкоглазые. То есть на самом-то деле на русских ему было покласть точно так же, как и на всех остальных, а хозяином (и в России, и где бы то ни было), по его если не мнению, то ощущению, должен был быть он, Костыль… Но высказаться за Родину и правильному пацану было не западло: ведь Костян отлично чуял, что за пафосом и высокопарностью деклараций как всегда стоит то, что столь близко ему: желание самоутвердиться через насилие, насилие по отношению к париям, через беспредел (которым всегда пованивает от избыточного пафоса). Так что Костыль ощутил себя в своей стихии и скоро уже произносил «движ» («Кого знаешь из движа?») уверенным тоном причастного силе и правде — каким на зоне ссылаются на авторитеты и понятия.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату