отхлебнул из него и неуверенно произнес: — Поберечься бы тебе, государь, в это лето.
— Что так? — насторожился Иоанн. — Неужто сызнова пожар на Москве грядет?
— Нет, тут иное, — покачал головой Максим. — Огненные светила молчат. Они на следующее лето глас подадут, но встанут все над твоей головой и за тебя, то бишь во благо. Недоброе же ныне за тобой вослед крадется, и самого тебя оно не заденет, скользнет лишь, а вот кого-то близ тебя…
— Юрий, брат мой? — почему-то первым делом пришел он на ум царю.
— То мне неведомо. Звезды вещают еле слышно, а я к старости стал глуховат, — слукавил монах.
— От болезни? — вновь уточнил Иоанн.
— И тут много не ведаю. Знаю лишь, что… — Максим вдруг закрыл глаза, резко откинул голову и каким-то чужим незнакомым голосом произнес:
— В воде оное таится, во влаге заключено, влагою сокрыто, влагою погибель принесет и в оной же опять схоронится, успокоенная жертвой безвинной из проклятого рока.
Как ни странно, но монах ничуть не пришепетывал, хотя до этого из-за нехватки зубов с некоторыми произносимыми им словами такое случалось. Тут же все звучало отчетливо, хотя и сухо и безжизненно, совершенно без эмоций. Можно сказать, равнодушно, словно изреченное не имело к произносившему роковое предначертание ни малейшего отношения.
И тут же порыв ветра пронесся по келье, дохнув на Иоанна, на Грека, всколыхнув и погасив одну восковую свечу из трех, что горели в массивном подсвешнике. Оба оглянулись на дверь, но та оставалась прикрыта, затем испуганно посмотрели друг на друга. Первым пришел в себя царь.
— Пошто пугаешь меня, старик?! — сурово спросил он у монаха.
— Я упреждаю, государь, — возразил тот, смутившись. — То разное. Кто упрежден, того и врасплох бедой не застать.
— А смерть пошто посулил?! — возвысил голос Иоанн.
— Я?! — искренне удивился Максим. — Но когда, государь?
— Да только что. Не ты ли сказывал про это недоброе, что оно погибель принесет и сызнова в воде затаится, упокоенная жертвой безвинной из проклятого рода, — повторил Иоанн его слова. — И как понимать «безвинной»?! — вновь возвысил он голос, привскакивая с лавки, — тайная суть предреченного только сейчас в полной мере дошла до его ума. — Как понимать, я тебя спрашиваю?! Нешто ты сам не подаешь, что безвинными в этом грешном мире святые книги лишь младенцев несмышленых именуют?! Ты что же, монах скудоумный, — склонил он поледеневшее лицо к перепуганному Максиму, — моему Димитрию погибель предвещаешь?! — И его рука больно стиснула тщедушное костлявое плечо Грека, словно клещами сжимая его все сильнее и сильнее.
Но боль сыграла во благо для монаха, выведя из оцепенения, в которое его поначалу повергли слова Иоанна.
— Опомнись, государь! — взвизгнул Максим. — Бог-отец вседержитель, Христос лучезарный, богородица — дева милосердная пусть засвидетельствуют, что не лгу я! Не рек мой язык словеса сии поганые, — и мелко-мелко крестился при этом.
Рука его судорожно дергалась, скрещенные пальцы, промахиваясь, не попадали в плечи, утыкаясь в воздух, а вместо лба он чуть не угодил себе в вытаращенный от ужаса глаз. Иоанн опомнился, точнее, усилием воли просто подавил в себе вспышку внезапного гнева, вызванного словами старца, и более спокойно произнес:
— Я сам слышал, как твои уста произнесли это, так что не усугубляй, — и, тяжко вздохнув, заметил: — Не возлагаю на тебя гнев свой, ибо ты стар и глуп, коли возомнил о себе, что в силах честь те невидимые письмена, коими предначертаны господом нашим все жизни человеков. Ладно. То я сам виноват, усадивши тебя вровень с собою. Поделом мне урок. Наперед буду знать.
— Обожди, государь, — метнулся Грек к собравшемуся уходить царю. — Не гневайся, но выслушай напоследок. Мне неведомо, сколь осталось жить — может, завтра, али на будущее лето. У стариков век короток, а потому негоже нам обременять себя новыми грехами, когда и старые на страшном суде потянут душу в ад. Не покидай меня с тяжким сердцем! Не лгал я! Ты сказывал — мои уста то изрекли. Верую тебе. Поверь же и ты мне. Пусть мои уста, мой язык, да не моим умом то глаголено. Неужто я б тебе сказать насмелился, коли даже и смерть бы узрел в сочетании светил небесных? Да вот ты про воду сказывал, — спохватился он и тут же метнулся к своим листам. Торопливо просматривая их, он суетливо бормотал: — Какая вода? Не вижу я тут никакой воды, — схватив записи со стола, не разбирая, всей охапкой, он стал нервно показывать их царю. — Сам зри, государь. Вот звезда-Смертонос[145] , пожары несущая и мнози гибели людски предвещающие. Но она лишь на будущее лето, яко я рек тебе, и опять же из-за твоей спины лик ее виден, а сие значит, что лучи ее направлены супротив ворогов твоих. Им погибели она принесет, тебе же — торжество и славу! А вот и Доброман[146], и тоже тебе во благо. Гладолед[147] же, что из недоброго чрева воду исторгает… — и погас, утих, растерянно глядя в записи.
— Онемел? — насмешливо спросил Иоанн.
— Я не писал сего, — недоуменно пожал плечами Максим. — Откель он взялся, ежели я…
— А рука чья?
— Моя длань — зрю, — не стал отпираться старик и виновато шмыгнул носом. — Длань моя, а писано не мной.
— Нелепица выходит, — хмыкнул Иоанн, уже открывая дверь.
— Истинно речешь, государь, нелепица, — сокрушенно заметил монах, но тут же твердо произнес: — Одначе вот что я поведаю тебе. Мудрый и нелепицу тщится во благо себе обернуть. Ты сказывал, на богомолье собрался в Кирилло-Белозерский монастырь, так?
— Так.
— Не езди, государь, — тихо попросил Максим.
— Не могу, отче, — смягчился Иоанн, видя искреннюю заботу Грека. — Обет дал.
— А ты о том помысли — угодны ли господу обеты наши неблагоразумные. Или ты мнишь, что всевышний токмо в пустынях кроется? Так он повсюду. Коль желаешь отблагодарить его за спасение свое — воссядь на престол и твори доброе. Вон сколь после Казанского похода вдов, сирот да матерей безутешных осталось, чьи сыны, мужи да отцы полегли во славу венца твоего. Их утешь. На них милость излей.
— Верно сказываешь, отче, — заглянул в полуоткрытую дверь скучающий Курбский, желая помочь Иоанну с ответом. — Да одно другому не мешает. За нашим царем служба не пропадет. И на богомолье съездит, и страждущих утешит.
— Вот это ты верно изрек, Андрей Михалыч, — похвалил его Иоанн и шагнул из кельи, бросив на ходу: — Прощай, старик. Остуду на тебя с сердца снимаю, но вперед поумнее будь.
— Погоди, государь, — кинулся было вслед за Иоанном Максим, но тут же ухватился рукой за сердце и, прислонившись к дверной притолоке, жалобно охнул.
Князь оглянулся и поспешил к Максиму на помощь.
— Что такое? — встревоженно спросил он у Грека.
— До постели… подсоби, — попросил монах.
Приобнявши за шею Курбского, он кое-как доковылял до своего лежака, тяжело опустился на него и, измученно улыбнувшись, слабым голосом заметил:
— Давно приметил, еще по Твери, — нельзя мне медов хмельных пити. Ишь как стукает. — Он продолжал держать правую руку на груди.
— Я позову сейчас кого-нибудь из братии, — пообещал Курбский, но выйти не смог — левая рука монаха продолжала цепко сжимать рукав его роскошного красного кафтана.
— Погоди с этим. То успеется. Нонче не помру — чую. Лучше побожись, что просьбицу мою малую, кою я тебе обскажу, ты царю передашь. Прыткой он, вот я и не успел ее сам выказать.
— Божиться — грех, а передать — передам.
— Скажи тако. Старец молит тебя, государь, токмо об одном. Коли ты вознамерился обет свой исполнить — то достойно. Езжай с богом. Не бери лишь с собой юницы с дитем. Пусть Димитрий в Москве останется. Не гоже искушать предначертанное, ибо то не дерзость, но глупость. Помни о том, яко нещадно винить себя станешь, ежели с дитем что в дороге случится.