Проснулся от гнусавого, монотонного всхлипывания:
— Господи, помоги! Господи, помоги! Помоги! Защити!
Я уже давно слышу этот плач. Он мне мешает спать. Слышу, как ухают взрывы, вздрагивает земля. Но не они разбудили меня, а вот это завывание: «Господи… Заступи…»
Людей в блиндаже прибавилось. Рядом две старухи, одна — бабка Борщева. Значит, откопали. Рядом с ней согнутая старуха. Ее загнутый птичий нос почти касается подбородка, из провала рта выскакивает гнусавое! «Го-о-оспо-ди, го-о-спо-ди!» Я ее не знаю. У выхода красноармеец, он держит что-то белое. Оказывается, у него забинтована рука. У стены — карабин. При взрывах красноармеец прижимается к нему плечом, будто боится, что карабин упадет.
Наша квартирантка Шура что-то спрашивает его, наверно, выясняет, не земляк ли. Ко всем незнакомым она обращается с одним и тем же вопросом:
— Чи вы не з Украины? Я з Полтавщины.
Блиндаж захлестывает режущий вой. Он сразу всех валит на землю.
Уткнувшись лицом в матрац, обхватив голову, я вижу, как, оторвавшись от самолета, растут бомбы — растут вместе с режущим воем. Как можно видеть с закрытыми глазами, не знаю, но я вижу. Вот уже закрылось все небо. Одни бомбы. Сейчас они накроют блиндаж. Оглушительный грохот ударяет раскатами, сыплется земля. Блиндаж взрывается плачем.
Вадик зашелся в крике, будто его ошпарили кипятком. Всех встряхивает и засыпает пылью. В блиндаже темно. Многометровая толща земли вот-вот рухнет. Молочный от пыли просвет в проеме выхода загораживает чье-то тело. Это выбежала Шура, за ней мелькают еще фигуры. Срывается с места Сергей, за ним мать. Они ныряют в грохочущую тучу пыли и гари. Перелетая через скрюченных и распластанных людей, я выскакиваю за ними и во всю мочь, сколько позволяют мои ноги и легкие, бегу прочь от блиндажа…
В эту бомбежку погибли наши квартирантки — девушки с Полтавщины. Они только днем бывали в нашем блиндаже, а на ночь уходили в свой — вырыли в том же овраге, где был и наш. На следующее утро мама уже сготовила завтрак, а девушки все не шли.
— Сбегайте, разбудите их, — бросила нам мама.
Мы с Сергеем побежали и увидели на месте блиндажа кучу развороченных бревен.
Чувствуя недоброе, я спустился вниз. Из земли торчала стеганая фуфайка Шуры. Я осторожно потянул за воротник и отшатнулся…
— Ночью не бомбили, — горестно рассуждала мама. — Значит, их убило еще с вечера.
Только на следующий день, когда немного стихло, мы поспешили туда с лопатами. Откапывать блиндаж бессмысленно. Да и не было у нас на это сил. Второпях закидали землей Шурину фуфайку, развороченные бревна и доски блиндажа и побежали к своему. Небо уже надсадно гудело.
— Сколько же их там, сердешных, было? — вытирала слезы мать. — И передать-то некому, некому рассказать, где их, бедных, поубивало… — Она умолкала, а потом начинала опять плакать, будто уговаривала себя. — А может, одна Шура там осталась, а те повыскакивали?.. — И, помолчав, в раздумье добавляла: — А может, к ним еще кто вскочил?..
Так и не узнали, скольких присыпало в том блиндаже. Видно, долго ждали наших квартиранток- девушек в полтавском селе… А может, ждут их там и до сих пор.
Убитые
Это было, пожалуй, первое большое затишье после измотавших всех обстрелов и бомбежек. Не стреляли вечером и ночью, не стреляли утром, и я почувствовал, что начинаю оттаивать. Меня потянуло из душного блиндажа, а когда вылез на воздух, понял — не могу сидеть.
— Уже навострил уши! — крикнула мама.
Но это был безобидный крик, который давал мне свободу. Прибежал Костя.
— Знаешь, «Культтовары» сгорели. Сейчас там пацаны шуруют. — Костя отвернулся и хвастливо шепнул мне: — Я кой-что притащил.
Мы побежали. Бог ты мой! Да тут сгорел не только магазин. Верхней улицы как не бывало. И наша школа теперь — вот она. Прямо через пепелища можно к ней. Ну и дела. Поселок будто выклеванный воробьями подсолнух, только кое-где торчат серые дома-семечки. Людей не видно. Лишь старик Глухов сидит на лавочке перед своим домом.
Заскочили в блиндаж к Витьке, заглянули в убежище к Сеньке Грызлову и побежали смотреть то, что Костя раздобыл в «Культтоварах». Костино «кой-что» оказалось ерундой. Обгоревшие внутренности патефона да проекционный фонарь.
— Можно починить, — не сдавался Костя. — Вещь — что надо.
Но на нас его находки впечатления не произвели, и Витька предложил:
— Вот к полотну бы прорваться, там можно достать…
Полотном мы называли полотно железной дороги. Там стояли разбитые вагоны, и оттуда, рассказывают, несли все.
— Прямо сахар и конфеты в мешке тащил дед, — не моргнув, соврал Сенька. — А одни таранили ящик папирос. Эти, знаешь, «Пушки» — папиросы.
Мы засмеялись. Ничего там, кроме разбитых и сгоревших вагонов с пшеницей, не было. Да теперь и горелую пшеницу растащили. И все же мы наддали к полотну. Я знал: если что-нибудь принесу домой, мать не станет сильно ругать. «Нагрести хоть пшеницы в карманы».
Новой дорогой через сгоревшие дворы быстро проскочили к железной дороге. Платформа сгорела. На ее месте серыми пнями торчали низкие бетонные столбики. Вдоль полотна дороги и на самой насыпи нарыты свежие окопы. Их не было. Может, фронт уже здесь?
Нырнули вниз и начали шарить. Сенька поднял над головой бутылку. Передо мной на дне окопа тоже лежало несколько темных бутылок, я хотел поднять, но Костя заорал:
— Не тронь! Они с горючкой! — Сенька перепуганно швырнул свою бутылку, и она, ударившись о рельс, полыхнула ярким костром. Мы выпрыгнули из окопов.
— Ну, шалопай, ну, шалопай! — задыхаясь, кричал Костя. — Колька ведь от нее сгорел. Ты соображаешь? — И он врезал Сеньке такой подзатыльник, что того бросило вперед. Сенька удержался на ногах. Он не заплакал, хотя веснушки на его раскрасневшемся лице еще долго подрагивали.
Перешли на шаг, опасливо оглядываясь на огонь, который все еще лизал стальной рельс. Меня тоже напугала эта бутылка. Оказывается, от такой погиб Колька Маслов. Два дня умирал от ожогов.
Сенька виновато сопел. Все молчали. Я вспомнил Сенькин рассказ о том, как страшно кричал обожженный Колька…
Мы и не заметили, как перемахнули овраг и выбежали в поле. Вокруг было удивительно пусто, нигде ни души и, главное, не стреляли. Мы уже на территории строящегося завода, где когда-то работал Сенькин отец. Завода, собственно, нет, есть пустырь (здесь раньше сажали бахчи), огороженный забором. У самой шоссейной дороги стоят два или три здания. Они разбиты, да и забор во многих местах повален. Мы идем к оврагу, там кусты боярышника.
— Нарвем барыни, — предлагает Костя. — Уже, наверно, спелая.
В стороне, ближе к оврагу, несколько землянок. Рядом — железные бочки, разбросанные ящики, разбитая повозка. Там, кажется, было нефтехранилище стройки. Решительно сворачиваем: даже если есть керосин, и то дело. Сейчас мы, мальчишки, добытчики, тащим в свои блиндажи и подвалы все, что может пригодиться в хозяйстве.
Подходим к первой землянке. Рядом со входом лежит на спине красноармеец. Одна рука закинута под голову, другая вытянута вдоль тела.
— Спит, — шепчет Сенька. — И карабин бросил…
На петлицах красноармейца по два темно-красных треугольника. В шею врезался белый целлулоидный подворотничок. Что же он не расстегнул ворот? Ведь задохнется.