— А как?
Витька опустил голову и хотел уйти.
— Ну, хочешь на крови? Ну? — и я схватил свою руку зубами. До крови прокусить не удалось, но красный след от зубов, видно, подействовал на Витьку.
— Только гляди…
Мы стремглав побежали к оврагу. Витька так долго водил меня по колючкам и колдобинам на дне оврага, что я уже готов был подумать, а не валяет ли он ваньку. Но вот он еще раз опасливо огляделся по сторонам и, присев, прошептал:
— Гляди…
В руках он держал бумажку величиною в пол тетрадного листа. На ней рисунок и подпись. Я присел рядом и обомлел. На бумажке были карикатурно изображены наши военачальники — убегают от танков. Внизу жирная бахвальная подпись, сулившая нашей армии поражение.
Мне стало жарко. Витька перевернул листок:
— Вот тут еще.
— Порви, — выдавил я из себя. — Сейчас же!
Витька испуганно смял листок. Я ухватил какую-то щепку и стал рыть землю. Через минуту мы похоронили бумажку и пулей выскочили из оврага. Догнав меня, Витька сказал:
— А таких много.
— Чего много?
— Ну, этих листовок…
Только сейчас понял, что это листовка. Меня оглушила карикатура — как они смеют?!
А война подходила к Дону. В сводках Совинформбюро упоминалась Большая излучина Дона. Я смотрел на карту и видел, что эта излучина острием упирается в Сталинград.
— Здесь самое близкое расстояние от Дона до Волги и нашего города, — говорил я Витьке. — Всего семьдесят километров. Мы с отцом за полдня на лошади доехали…
Костя растерянно смотрел то на меня, то на карту.
— А теперь и окопы совсем рядом роют, — сказал он. — Мама и все рабочие с мебельного ходят пешком. Утром уходят, а вечером домой.
Я знал. Это ближние окопы, а были и дальние, те, которые начал рыть еще осенью сорок первого мой отец. Теперь оттуда все вернулись, там идут бои.
Уже после войны я узнал, что эти окопы военные называли внешним и внутренним оборонительными обводами Сталинграда.[4] На внутренний обвод выходили почти все. Днем наш поселок словно вымирал. Выходили мы всей школой. Углубляли овраг, превращая его в противотанковый ров. Ходили пешком. И вот тут-то мы, мальчишки, увидели, что война действительно рядом. По буграм, которые опоясывали город, ставили зенитные батареи. В чахлом кустарнике, на взгорках были понатыканы ложные зенитки — два вместе сбитых бревна. Одно короткое, другое длинное. Они, как колодезные журавли, торчали в небо. А настоящие зенитки маскировали, закапывали в землю. Нам приходилось обходить их далеко: стояли часовые.
— Нас отгоняют, — сердито шептал мне Витька. — А вон она все видит. — И он кивал головой в небо.
Там в самом его зените висела «рама» — немецкий разведывательный самолет.
«Рама» постоянно кружила над буграми. Поначалу зенитки стреляли в нее, но она так высоко взбиралась в небо, что облачка разрывов всегда плыли ниже. Среди мальчишек ходила легенда, что сбить «раму» вообще нельзя, она вся бронирована.
— Самолеты она тоже не подпускает, — говорил Костя. — На ней со всех сторон пушки и пулеметы.
В это нетрудно было поверить, потому что «рама», пожалуй, неделю безнаказанно висела над городом. К ней даже привыкли. И зенитки уже не стреляли.
Но легенда все-таки была развеяна. Однажды, когда «рама», видимо тоже уверовав в свою неуязвимость, летала ниже, чем обычно, ее сразу же, первым залпом, срезала зенитная батарея. Орудия стояли где-то на Ельшанском бугре, в леске. Я запомнил ту батарею еще потому, что позже, когда уже бомбили город, из этого леска дольше всего доносились залпы.
Война совсем рядом, рассуждали мы с Костей, и все-таки не верилось, что бои придут в город и в наш район.
— Все равно отгонят, не допустят! — горячился я. — Уже было так с Москвой, Тулой…
Витька соглашался со мной. Выпив из бочки воды, противной, пахнувшей железом, мы выбирались из оврага в тень под деревья и обсуждали «ситуацию». Чего только не говорили люди здесь, на окопах! «Немцы уже перешли Дон!» «Они под Красноармейском и скоро выйдут к Волге!» Одна женщина говорила, что видела немецкие машины за Бекетовским бугром. Слухи, слухи… Настроение у всех мерзкое. Нас засыпают листовками. Особенно много маленьких, словно на одну закрутку, папиросных бумажечек, «пропусков» в фашистский плен, — так их называли: там была нарисована винтовка, воткнутая в землю.
Дед Булавин, могучий старик, который командовал нами, мальчишками, на окопах, доставая кисет, говорил:
— Спасибо германцу, бумажкой снабжает, вот табачку бы сбросил.
— Сбросит, сбросит, не каркай, — отвечала ему тетя Маруся, невестка стариков Глуховых, наших соседей. — Вон на дальних окопах, сказывают, баб поубивало.
Тете Марусе лет двадцать семь, но она выглядит старухой. «Ее подкосила прошлая зима», — говорили женщины.
Сначала пришла похоронка на Петра Глухова, ее мужа, а вскоре заболела и умерла дочка трех лет. Простудилась и умерла.
У тети Маруси большие, широко открытые глаза, будто она постоянно чему-то удивляется. Еще прошлым летом она не была такой.
— Что делает с человеком война! — сокрушенно качают головами женщины, глядя ей вслед. — Что делает!
Я все чаще слышал эту фразу и чувствовал, понимал, что война что-то делает и со мной, открывал и в себе и вокруг какую-то новую, неведомую «страну». Ее можно было бы назвать той самой войной, о которой теперь все постоянно думают, про которую везде говорят и которая уже стоит рядом и дышит в лицо. Но эта «страна» совсем не похожа на ту войну, какая жила во мне с детства по книгам, фильмам и даже рассказам родителей. В той было не только много героического, победного, но и немало забавного, озорного и смешного. Мать рассказывала:
— Стояли в нашем хуторе казаки. Я пошла с утра в гости в соседнее село. А казаков с нашего хутора погнали красные. Вбегает в хату, куда я в гости пришла, казак, вытаращил глаза на меня — и как ошпаренный из дверей. «Поворачивай назад, — кричит, — опять в тот же хутор попали!»
На сегодняшней войне, думал я, такому не случиться. От нее — только похоронки и слезы. Во мне все закипает против этой войны.
Сейчас, спустя столько лет, мне трудно быть тем мальчиком, но кажется, что я и тогда уже понимал несоответствие этих двух войн. Понимал, хотя, конечно, не мог знать, что увиденное — это еще не сама война. Она, как гигантский ледник, толкала впереди себя горе. Все, что пришло потом, нельзя было сравнить с уже пережитым нами. Нельзя было сравнить ни с чем, только с войной.
«Каменные бомбы» и паек
Мать пришла с работы, села на табуретку у стола и, тяжело положив руки на колени, сказала:
— Ну, давайте готовить ужин.
Она сидела, не шелохнувшись, словно превозмогая в себе что-то, а я стоял рядом и смотрел на ее руки — распухшие, красные, в ссадинах.