Почти неделю прожил я у добрейшего Понтия Паулинуса, слушая его рассказы. Однако и с ним мне нужно было быть настороже. Даже ему не мог я открыть свою горячую приверженность учению Пелагия Британца. Нет, конечно, я не думал, что он может донести на меня. Но он бы очень огорчился и, вместо рассказа о прошлом, погрузился бы в сетования о будущем, стал бы объяснять, какие беды ждут меня там, если я не вернусь на истинный путь. Кроме того, он ничего не умел скрывать. Он стал бы рассказывать близким о том, какая «беда» случилась с его племянником, и тогда… Слишком много моих единоверцев к тому времени уже было заперто в тюремные подвалы. Ради своих табличек и папирусов я должен был оставаться на свободе.
Я начал с рассказа о людях, искавших Слова Господня и Царства Его. Теперь следует поведать о тех, кто правил в те годы царствами земными. И здесь у меня нет лучшего свидетеля, чем августа Галла Пласидия. Хотя в первый год нашего столетия ей было всего двенадцать лет, память ее сохранила множество ярких картин. Ее сводные братья, Гонорий и Аркадий, правили двумя половинами Римской империи, и она жила то при дворе одного, в Милане и Равенне, то при дворе другого, в Константинополе.
Не знаю, почему великая августа выбрала меня из всех писцов дворцовой канцелярии. Может быть, мой старший брат Маркус рекомендовал ей меня. Может быть, она услыхала о моих злоключениях в Италии, где ей тоже довелось испытать столько страданий. А может быть, она просто почувствовала доверие ко мне. Почувствовала, что я поклоняюсь не ее высокому положению, а ей самой. И что, если завтра судьба снова сбросит ее на дно позора и плена, мое поклонение не ослабнет. Я сохраню ее рассказ в том виде, в каком она хотела донести его до своих будущих внуков. Она так устала от клеветы.
Обычно мы усаживались в саду, примыкавшем к восточному крылу Константинопольского дворца, где ей и ее детям были отведены покои. Сначала она просматривала расшифровку моих записей, сделанных накануне. В эти минуты я мог украдкой рассматривать ее лицо. И думать о колдовстве красоты. Дар ли это Господень или дьявольский соблазн? Не знаю, до сих пор не знаю. Но если соблазн — грешен, Господи, мне не устоять перед ним. Женская красота втекает в мои глаза, как мед в горло, как музыка в уши. Правда, у меня не возникает желания завладеть источником ее — только раствориться. Но я понимаю — о, как я понимаю! — тех, кто поднимал армии на завоевание этой женщины.
Она оборачивается ко мне, начинает объяснять поправки, которые ей хотелось бы внести. Она не говорит, что это я — глупый писец — исказил ее слова. Она знает несовершенство слов — своих в том числе. Но у нее внутри будто бы живет какой-то невидимый оракул, какой-то наставник, который разъясняет ей, как выразить невыразимое. Этот оракул всегда незримо участвует в разговоре с нею, как хозяин дома, живущий в дальних покоях. Она — только домоправительница. Голос ее может быть очень властным, но он повелевает не от своего имени. Она не говорит «я
Мне было лет десять, когда до моих ушей впервые долетело грозное имя: Аларих. Не было дома в Константинополе, где бы не знали этого имени. Только и слышалось повсюду: «Войско Алариха растет… Аларих приближается… Аларих уже в Иллирии…»
Я пыталась расспрашивать у придворных, у своих учителей. Одни говорили, что это просто дикий и безжалостный варвар, которого визиготы избрали своим королем. Другие объясняли, что он был военачальником в армии моего отца, императора Феодосия Великого, честно воевал, но потом его обидели, обошли чином, и он перестал подчиняться приказам наследника трона. Священники учили, что это бич Господень, посланный нам в наказание за грехи. Таким он и представлялся мне в детских кошмарах: одетый в звериные шкуры, палица с шипами в руках, а сзади, вместо хвоста, — длинный бич.
Молясь по вечерам о здоровье родных, я просила Господа не наказывать строго моего брата, императора Аркадия, и его жену, императрицу Эвдоксию, не хлестать их страшным Аларихом. «Они оба очень боятся морской глубины, Господи, — молила я. — Отправь их лучше в плавание до Мраморного острова и обратно, если захочешь наказать. Но лучше всего дай им время исправиться. Они послушают проповедь Иоанна Златоуста в соборе и раскаются в своих грехах».
Никто не смел открыто выразить неодобрение решениям императора. Но и тогда, ребенком, я чувствовала, что многие были недовольны его вечными колебаниями и полумерами. На самом деле брат мой был человеком довольно твердым и упрямым. Но упрямство это выражалось, как правило, в одном: он с бесконечным упорством искал примирения с противником. Любое противоборство было ему ненавистно. Если кто-то обнаруживал враждебность к нему, он будто спрашивал себя: «В чем причина недовольства этого олуха? Чего ему недостает? Чем его можно утихомирить?» Он не верил, что мужчины могут упиваться бессмысленной распрей, наслаждаться враждой, любить ее, искать ее где только можно. Он не любил спортивные состязания, не играл в азартные игры, скучал на ипподроме. Но мог часами обдумывать тайные ходы, направленные на умиротворение раздоров между своими придворными, генералами, епископами.
Конечно, в народе начался ропот, когда он сделал Алариха военным губернатором Восточной Иллирии. Как?! Бунтовщика, только что убивавшего мирных жителей, жегшего поместья, осаждавшего города? Такова нынче плата за мятеж? И люди, только что потерявшие кто брата, кто сына, кто отца, должны были подчиняться теперь приказам их убийцы? А он, конечно, немедленно распорядился доставить ему горы всякого вооружения из четырех главных арсеналов провинции. И вооружил своих визиготов до зубов.
Правда, позднее императрица Эвдоксия объясняла мне, что это был единственный выход. Провинциалы умели только громко кричать и жаловаться. Но они не хотели сами браться за оружие и не хотели оплачивать содержание армии, которая бы их защищала. А император одним ловким ходом превратил визиготов из мятежных захватчиков в надежных защитников. И действительно, после этого они расквартировались в Эпире и на несколько лет обезопасили все побережье Адриатического моря.
Все же, вспоминаю, нашелся в те годы один человек, который посмел выступить с публичным осуждением. Правда, он нападал больше на нравы, на упадок былой римской доблести. Его звали Синесий из Кирены. Он приехал, чтобы поднести императору золотую корону от своего города. В своей речи он призывал отказаться от услуг варварских наемников. Пусть землепашец оставит свой плуг в минуту опасности, пусть кузнец возьмет в руки откованный горячий меч, пусть учитель расстанется на время с учениками. Только граждане, любящие свое отечество, могут защитить его от врагов. На этом испокон веков держалось могущество Рима. Варвары, впущенные прежними императорами на самые плодородные земли, не умеют и не хотят работать, не подчиняются законам, не платят налогов, не уважают ничего, кроме силы. Они никогда не станут надежными солдатами. В любой момент они могут начать грабить тех, кого должны защищать. Их следует изгнать обратно — за Дунай, за Рейн, в их дикие степи, где им и место навеки.
Двор приветствовал речи Синесия, но в глубине души каждый только вздыхал и отмахивался от его слов, как от несбыточных фантазий философа. Кого в наши дни можно было считать варваром, кого римлянином? У половины придворных среди родителей были германцы, галлы, вандалы, свевы, бургунды. Даже у самой императрицы Эвдоксии отец был франк, и говорила она с акцентом.
Я любила разглядывать толпу на улицах Константинополя. Когда мы ездили навещать мою тетку, жившую за акведуком Валенса, я раздвигала занавеску паланкина и поминутно дергала за рукав сопровождавшую меня придворную даму, засыпая ее вопросами:
— Кто эти люди в синих тюрбанах? А эти, в дурацких халатах до пят? Как называется кусачий зверек на плече у того мальчишки? Сколько может стоить кипарисовый ларец с благовониями? Давайте купим —