Знаменитая Гипатия, на свою беду, была в большой дружбе с префектом Орестом. Да и сами науки, которым она учила в своей школе, были ненавистны христианским фанатикам. Ни математика, ни логика, ни астрономия не были включены в библейские тексты, а значит, могли только отвлекать верующих «от света истинного знания». Гипатия была ненавистна христианам втройне: как язычница, как сторонница префекта Ореста, как женщина, независимая в словах и поступках.
При этом она была безоружна и беззащитна.
Так что, когда толпа парабалани напала на нее прямо на улице, выбросила из носилок и поволокла в церковь епископа Кирилла, не нашлось никого, кто бы смог вступиться за нее или хотя бы побежать за солдатами префекта.
(Никомед Фиванский умолкает на время)
В тот день была моя очередь ехать в Пирей. Нет, отнюдь не на охоту за новыми студентами. Школе профессора Леонгиуса не было нужды прибегать к таким бандитским методам, которые описал еще Либаний и которые процветали в Афинах и в наши дни. Новичков похищали прямо в порту, отнимали все деньги, какие при них были, и насильно увозили учиться к какому-нибудь самозваному философу, не способному завлечь учеников другими способами.
Мы же ездили на закупку папирусов. Корабль из Египта приходил раз в месяц. У профессора Леонтиуса был договор с капитаном, по которому тот соглашался продавать нам свой товар прямо в порту, минуя афинских перекупщиков. Перекупщики, конечно, злились на нас, намекали, что покровитель торговли Гермес не одобряет подобные операции и может случиться, что в какой-то раз наши мулы перережут себе горло об очень острый серп, который случайно (о, совершенно случайно!) будет торчать из мешка с сеном. Мы принимали эти угрозы всерьез и брали с собой двух вооруженных слуг.
А папируса нам требовалось все больше и больше. Переписка книг приносила школе Леонтиуса чуть не столько же дохода, сколько плата, взимаемая с учеников. Среди наших заказчиков были книжные лавки, церкви, богатые коллекционеры, риторы, муниципальные архивы. Два студента постарше работали в отдельной комнате, и я сильно подозревал, что они переписывали запрещенные книги, список которых в те дни только рос и рос.
Капитан пригласил меня в трюм и не без гордости вспорол один из тюков. Спору нет, товар его был превосходен. Не только горизонтальные, но и вертикальные полоски папируса были так тщательно пригнаны друг к другу, что можно было писать на обеих сторонах листа. В отдельном ящике у него были сложены свитки, намотанные на палки с красивым набалдашником. (В Греции такой набалдашник называют «пупом» — отсюда и выражение «дочитать книгу до пупа».) Но в этот раз капитан превзошел себя — привез еще и несколько стопок великолепного пергамента из телячьих кож. Мне с трудом удалось сохранить скучающее выражение на лице и вести торг в небрежной манере.
На обратном пути я дал волю мечтам. Я представлял себе, как эти пергаментные полосы, только что переплывшие Средиземное море, сами превратятся в корабли, плывущие через океан времени. Как мы превратим их в крепкие свитки и в плотные кодексы из сложенных вдвое и вчетверо листов, как нагрузим словами и строчками и как где-то, когда-то, в неведомых портах будущего неведомый потомок начнет выгружать наши послания. И увидит, что мы мучились теми же тайнами Божьего мира, искали ответов на те же загадки. А может быть, если я буду учиться еще старательнее, то когда-нибудь и мне удастся отыскать хоть один ответ, который будет иметь цену и через десятилетия, который заденет душу этого потомка, заставит задуматься, переписать, отправить дальше…
По возвращении я был испуган тишиной в доме профессора Леонтиуса. Гигина молча сжала себе щеки ладонями, кивнула на дверь в библиотеку и прошлась перед ней на цыпочках.
Я осторожно вошел.
Профессор Леонтиус сидел один, откинувшись в кресле, положив на стол сжатый кулак. Он открыл глаза на звук моих шагов. Именно тогда я впервые заметил на его горле те шишки, которые Бласт потом называл «буграми горя».
Он подвинул ко мне табличку-письмо с остатками взломанной африканской почтовой печати.
— Гипатия погибла, — сказал он. — Они убили Гипатию… Накинулись, как псы, как гиены, и разорвали живую…
Строчки письма прыгали и расплывались у меня перед глазами.
«…притащили в церковь… сорвали одежду… били и резали обломками разбитых горшков… сдирали плоть с костей… тело разрубили на куски и носили по улицам… сожгли на костре… никто не был наказан… фанатики торжествуют… ученые бегут из города…»
— …Я научился их узнавать по глазам… — Профессор Леонтиус говорил, глядя в пустоту перед собой. — Нет, у этой песьей породы глаза вовсе не собачьи… Даже не кошачьи… В их взгляде есть что-то рыбье… Псы с рыбьими глазами… Нападают всегда стаей… Они кишат всюду… На афинских улицах тоже… ждут минуты… И нас узнают безошибочно… Чутьем… Чем мы выдаем себя?.. Можно надеть лохмотья, взять котомку и посох, говорить хриплым сорванным голосом или даже умолкнуть на весь день… Не поможет… Отыщут в любой толпе… Говорят, акулы могут учуять запах крови на расстоянии целой стадии… А что чуют эти?.. Неужели знания испускают запах?..
— Афенаис уже знает? — спросил я.
— Да… Но мы не можем найти ее. Наверное, забилась где-то и не выходит. Братья ходили искать ее по улицам. Надо же, чтобы почтарь вручил письмо из Александрии именно ей.
Я быстро пошел к дверям. Двор пересек бегом. Задняя калитка была не заперта. Днем шел дождь, и согнутая под каплями трава почти скрывала тропинку.
Уже приближаясь к нашему тайному откосу, я почувствовал запах дыма. Потом увидел две кипарисовые ветви, воткнутые в землю. Такими ветвями украшают двери в доме умершего. Внизу, на маленькой песчаной арене, у самой воды, совершался обряд прощания. Афенаис медленно двигалась по кругу, словно подчиняясь неслышной мелодии погребального танца. Лицо ее скрывалось за распущенными волосами, пеплос был разодран на плечах и груди. В середине круга стоял закрытый ларец, и рядом с ним догорал небольшой костерок.
Я нашел на земле засохшую ветвь, подтащил ее поближе и молча начал подкармливать угасавшее пламя. Движения Афенаис замедлились на секунду, но тут же вернулись к своему печальному ритму. Она что-то напевно бормотала, но это не были слова погребального гимна. Видимо, память ее наугад извлекала строчки из знаменитых трагедий, надгробные надписи, старинные песни плакальщиц.
Время от времени она доставала из подола пригоршню цветочных лепестков и бросала их на крышку ларца. Я узнал этот ларец: в нем Афенаис хранила письмо от Гипатии на табличке из лимонного дерева. И каменного жука-скарабея, присланного ей в подарок. Гипатия писала, что сама отыскала этого жука на пожарище храма Серапиуса.
Рядом с ларем на песке стояла плетеная корзинка, в каких женщины хранят флаконы с благовониями. Из нее Афенаис извлекла пригоршню бобов и стала выкладывать их узором вокруг костерка. Потом полила молоком из припасенного кувшинчика. Потом оторвала лоскут от своего изодранного покрывала и положила его в огонь. Отрезала прядь волос и бросила туда же. А потом извлекла из ларца табличку с письмом и занесла ее над разгоревшимся пламенем.