опустошение: после насильственного травматического воздействия на человеческого субъект, стирающего все его субстанциальное содержание, остается только чистая форма субъективности, форма, которая уже была там.
Иначе говоря, субъект — это главный пример того, что Фрейд называл опытом «женской кастрации», который лежит в основе фетишизма: опыт столкновения с ничто там, где ожидаешь встретить нечто (пенис). Если фундаментальный философский вопрос заключается в том, «почему есть нечто, а не ничто?», то вопрос, поднятый субъектом, звучит так: «почему есть ничто там, где должно быть нечто?» Последняя неожиданность встречается в науках о мозге: после поисков «материальной субстанции» сознания выясняется, что там «никого нет дома» — только инертное присутствие куска мяса, называемого «мозгом»… Так где же здесь субъект? Нигде: это ни самопознание сознания, ни, разумеется, сырое присутствие мозговой материи. Глядя в глаза аутичному субъекту (или «мусульманину»), также возникает ощущение, что «никого нет дома», но, в отличие от грубого присутствия мертвого объекта, вроде мозга, там ожидаешь увидеть кого-то/что-то, потому что там есть пространство для этого кого-то. Это субъект на его нулевом уровне: подобно пустому дому, где «нет никого», чтобы совершить хладнокровное убийство, «подорвать себя», как принято говорить, устроить террор, придать террору вид случайного события, лишенного всякого смысла: можно ли объяснить эти феномены ссылкой на пару садизма и мазохизма? Неужели не видно, что их источник находится в другом месте, не в превращениях любви в ненависть или ненависти в безразличие к ненависти, а именно — по ту сторону принципа удовольствия, наделенного своей пластичностью, которую самое время осмыслить? (315)
Появление такого отстраненного субъекта, пережившего собственную смерть, напрямую связано с чертой сегодняшнего глобального капитализма, прекрасно переданной в названии новой книги Наоми Кляйн «Доктрина шока». Но здесь нужно задать еще более радикальный вопрос: как появление такого обособленного субъекта связано с продолжающимся процессом «огораживания» общего, процессом пролетаризации тех, кто тем самым лишается своей субстанции? Разве эти три версии пролетаризации не соответствуют трем современным фигурам картезианского субъекта? Первой фигурой, которая соответствует огораживанию внешней природы, возможно, неожиданно оказывается Марксово понятие пролетария, эксплуатируемого рабочего, продукт которого отбирается у него, так что он сводится к субъективности без субстанции, к пустоте чистой субъективной потенциальности, актуализация которой в процессе работы равна его дереализации.
Второй фигурой, которая соответствует огораживанию символической «второй природы», является фигура полностью «опосредованного» субъекта, полностью погруженного в виртуальный мир: хотя он «стихийно» думает, что находится в прямой связи с реальностью, его связь с реальностью поддерживается сложными цифровыми машинами. Вспомним Нео, героя «Матрицы», который внезапно обнаруживает, что то, что он воспринимал как повседневную действительность, было создано и управлялось мегакомпьютером — не соответствует ли его позиция позиции жертвы картезианского malin genie?
Третья фигура, которая соответствует огораживанию нашей «внутренней» природы, — это, конечно, посттравматический субъект: чтобы получить представление о cogito в его чистом виде, на его нулевом уровне, нужно посмотреть на аутичных монстров, какие бы неприятные и болезненные переживания при этом ни возникали. Именно поэтому мы так упорно сопротивляемся призраку cogito.
Глава 4. Возвращение критики политической экономии, или в защиту «немарксистского» Маркса
Возобновление «критики политической экономии» стало sine qua non [109] сегодняшней политики коммунистов. «Суровая реальность» «логики капитала» — вот то, чего не хватает миру историцизма современной культурологии, — не только на уровне содержания (анализа и критики политической экономии), но также на более формальном уровне различия между историцизмом и непосредственно историчностью. Среди немногих теоретиков и увлеченных критиков политической экономии, — Мойше Постоун, стремящийся переосмыслить актуальность Маркса в условиях, сложившихся после падения коммунистических режимов в 1990[110].
Хотя Постоун настроен весьма критично по отношению к Альтюссеру, он, так же как и Альтюссер, считает раннего, «гуманистического» Маркса ущербным и располагает ключевой «эпистемологический разрыв» в творчестве последнего еще позднее Альтюссера, — к моменту возвращения Маркса к «критике политической экономии» в результате нового прочтения «Науки логики» Гегеля с середины 1850-х и далее. Лишь начиная с этого момента Маркс действительно преодолевает свою первую формулировку (того, что позже классифицировалось как основная форма) «марксизма», с ее непроработанной (даже если и поверхностно «диалектизированной») дихотомией «экономического базиса» и правовой и идеологической «надстройки», как и свой наивный, присущий историцизму эволюционизм, негласно опирающийся на антиисторическую абсолютизацию труда (процесса материального производства и жизненного воспроизводства) как на «ключ» ко всем остальным феноменам, — тот исторический эволюционизм, который нашел свое окончательное каноническое выражение в том, что называется работой золотой осени раннего Маркса, знаменитом «Предисловии» к «Дополнению к критике политической экономии» (1959). (В этом смысле можно сказать, что после 1860 года Маркс уже не был марксистом; хотя, конечно, существует и более тонкое прочтение его знаменитого высказывания «одно верно, — я не марксист» — создатель доктрины входит в непосредственные субстанциональные отношения с ней и таким образом не может быть ее «последователем»: Христос не был христианином, Гегель — гегельянцем..) После этого — прощай все фейербаховы симметричные инверсии («мертвое правит вместо живого»), прощай наивная оппозиции между «процессом реальной жизни» и «чистой спекуляцией»… (Даже в Wikipedia посвященный Марксу текст гласит, что: «Фетишизм товара является примером того, что Энгельс назвал «ложным сознанием», что тесно связано с пониманием идеологии». Но Маркс никогда не относился к фетишизму товара как к идеологии» — по той простой причине, что считал его «иллюзией», не являющейся частью ни одной «идеологической надстройки», но лежащей в самой основе капиталистического «экономического» базиса). Главный упрек Постоуна в адрес основополагающей марксистской теории состоит в том, что в своей основе она полагается на «трансисторическое — и обыденное — понимание труда как деятельности, связывающей человека и природу, целенаправленно трансформирующей материю и являющейся условием общественной жизни. В таком понимании труд является источником богатства любого общества и лежит в основе процессов общественного становления; он утверждает то, что универсально и подлинно социально. Однако, в капитализме полной реализации труда препятствуют частные интересы и фрагментированные взаимоотношения.
Эмансипация в этом случае осуществляется в социальной форме, причем трансисторический «труд», освобожденный от оков рынка и частной собственности, открыто выходит и развивается как регулирующий принцип общества.
(Это представление, конечно, связано с понятием социалистической революции как «самореализации» пролетариата)[111]. Особенно примечателен у Постоуна детальный анализ того, как даже самые критически настроенные «западные марксисты», ясно видевшие необходимость критического пересмотра марксизма для полноценного осмысления капитализма двадцатого века, тем не менее сохраняли ядро традиционного марксизма — эволюционистское и неисторическое представление о труде и производственном процессе: Перед лицом исторических событий, таких как триумф национал- социализма, победа сталинизма и увеличение государственного контроля на Западе, Макс Хоркхаймер пришел к выводу в 1930-е годы, что то, что ранее характеризовало капитализм —