обозначением минимальной разницы? 8 марта 2008 года ровно в 2.55 3000 человек на площади Трокадеро в Париже внезапно встали как статуи, повторив событие, имевшее место на пару месяцев ранее в Нью-Йорке, когда даже большее число людей приняло участие во «фризе» на Грэнд-сентрал стейшн[193].
Смысл этого был в том, чтоб «вернуть магию в город»: «показать, что можно занимать городское пространство альтернативным образом, независимо от цели, ради которой оно было спланировано /./ Это крайне инстинктивный способ объединяться без необходимости знать друг друга либо иметь что-то общее, кроме данного исключительного момента»[194]. Зачинщики таких событий хорошо знают, что подобные акты, колеблющиеся между протестом и дурачеством, принадлежат пост-левому пространству: «Мы хотим показать, что возможно занимать общественное пространство радикальным и занимательным образом, без формального нарушения закона»[195].
Подобная стратегия прерывания спокойного течения нашего участия в рутине повседневности может также принимать более радикальные формы: в Лос-Анджелесе, группы цифровых художников и воинствующих инженеров договариваются о прекращении всех входящих аудио- и видеопередач на ограниченной зоне определенного жилого района, и затем снимают растерянных жителей, когда те внезапно выходят, не зная что делать, будучи отсоединенными от ежедневной порции медиа-наркотика. (Конечно, легко представить возможное восстановление феномена посредством истэблишмента: как насчет постмодернистского менеджера, упрашивающего своих служащих попрактиковать «минуту протеста», «отрыв» от ежедневной работы на минуту, просто замерев на своем рабочем месте либо делая что-то экстравагантное как прыжки на одной ноге, чтобы освежить свою энергию?) В подобных акциях нет послания, они примеры того, что в золотую эпоху структурализма Роман Якобсон назвал «фатической» функцией языка, использованием языка для поддержания социальной связи посредством ритуализированных формул, таких как приветствия, болтовня о погоде и соответствующие формальные изыски социального общения. Это свойство флеш-мобов является общим с тем, что представляется их радикальной противоположностью, — взрывами «иррационального» насилия толпы. Хотя они могут показаться радикально противоположными — грубое насилие при поджогах машин и убийство в сравнении с безвредным эстетическим спектаклем — здесь существует и более глубокое «тождество противоположностей». Можно сказать, что 1968, 1989 и 2005 годы образуют своего рода гегельянскую триаду: восстание в мае 1968-го проиграло политически (капитализм вернулся триумфально) но в определенном смысле выиграло социально (глубокое обновление сущности общественных нравов: сексуальное освобождение, новые личные свободы, более крепкие социальные позиции женщин, новые постпатриархальные формы власти и господства.); антикоммунистическое восстание 1989-го выиграло в политическом плане (коммунизм был разрушен) но проиграло в социальном (новое посткоммунистическое общество с его смесью дикого капитализма и национализма — это не то, за что собственно сражались диссиденты). Те, кто хочет осуществить своего рода перемирие между данными двумя политически противостоящими движениями (1968 год был антикапиталистическим и критическим по отношению к парламентской демократии, тогда как 1989 стремился к парламентской демократии) обычно отмечают, что они все-таки разделяют основополагающую приверженность личной свободе и креативности против всех форм социального ограничения и подавления; однако с гораздо более радикальной критической точки зрения следует проблематизировать эту суть свободомыслия, поместив в нее сходные идеологические воззрения. Третьим моментом являются события 2005 года — сжигание машин в парижских пригородах, — своего рода момент истины всего движения: восстание 1968-го было быстро присвоено правящей идеологией, так что его конечным результатом, вместо свержения капитализма, стало низвержение врага капиталистического «свободного мира», «реально существующего социализма»; в 2005 году мы получили лишь остатки 1968 года после вычитания его из 1989, реализацию его актуального политического потенциала — чистое иррациональное восстание без какой-либо программы. Ален Бадью размышлял о том, что мы живем в социальном пространстве, которое постепенно ощущается как «безмирное»[196]. В таком пространстве единственное формой протеста может быть «бессмысленное» насилие. Даже нацистский антисемитизм, каким бы жутким он ни был, открывал мир: он описывал его критическую ситуацию, определяя врага, которым был «еврейским заговором»; он называл цель и средства ее достижения. Нацизм раскрывал реальность образом, позволявшим его субъектам приобрести глобальную «когнитивную топографию», включавшее пространство для их осмысленного участия.
Возможно, именно здесь следует поместить одну из главных опасностей капитализма: хотя он глобален и охватывает весь мир, он поддерживает в строгом смысле слова «безмирную» идеологическую комбинацию, лишающую большинство людей сколько-нибудь значимой когнитивной топографии. Капитализм — первый социально-экономический режим, который детотализирует значение: он не глобален на уровне значения. В конце концов, не существует глобального «капиталистического мировоззрения» ни собственно «капиталистической цивилизации»: фундаментальный урок глобализации как раз состоит в том, что капитализм может приспособиться к любой цивилизации, от христианской до индуистской или буддистской — от Запада к Востоку.
Капиталистическое глобальное измерение может быть сформулировано на уровне истины-без- значения, как «вещественное» глобального рыночного механизма. Вот почему знаменитый лозунг Порту Аллегри «Новый мир возможен!» слишком краток; он не может передать то, что сейчас, в нашем настоящем, мы уже все меньше и меньше живем в мире, так что задача более не заключается в смене старого мира новым. Если, как утверждает Бадью, май 1968-го — конец эпохи, символизирующий (наряду с китайской культурной революцией) окончательную исчерпанность великой революционно-политической цепи, начавшейся с Октябрьской революции, то где мы находимся сегодня? Если мы посмотрим на наше затруднение глазами 1968-го, анализ должен будет руководствоваться перспективой радикальной альтернативы гегемонистскому парламентско-демократическому капитализму: вынуждены ли мы отступить и действовать из других «зон сопротивления» или мы все еще можем представить более радикальное политическое вмешательство? В этом состоит подлинное наследие 1968-го: его суть — в отвержении либерально-капиталистической системы, в НЕТ всей ее тотальности, что наилучшим образом схвачено в формуле «Давайте будем реалистами, будем требовать невозможного!» — настоящая утопия есть вера в то, что существующая глобальная система может воспроизводить себя бесконечно; единственный способ быть настоящим «реалистом», означает думать о том, что в рамках координат данной системы выглядит невозможным.
Если это звучит апокалиптично, следует возразить, что мы в сущности живем в апокалиптическое время — легко заметить, как каждый из этих трех процессов пролетаризации относится к апокалиптической ситуации: экологический кризис, биогенетическая редукция людей к манипулируемым машинам, полный цифровой контроль над нашей жизнью. Все эти уровни, вещи приближаются к нулевой точке, «конец времен близится» — вот описание Эда Эйреса[197]: «Мы столкнулись с чем-то находящимся настолько вне нашего коллективного опыта, что-то мы даже не видим этого, даже когда очевидности предостаточно. Для нас это «что-то» — атака/наступление огромных биологических и физических изменений в мире, который поддерживал нас до сих пор»[198] . На геологическом и биологическом уровне Эйрес насчитывает четыре «пика» (ускоренного развития), асимптотически приближающихся к нулевой точке, в которой количественная экспансия достигнет точки истощения и должна будет измениться качественно: рост населения, потребление ресурсов, выбросы углекислого газа, массовое истребление биологических видов. Чтобы справиться с этой угрозой, наша коллективная идеология мобилизует механизмы симуляции и самообмана, доходящего до прямой воли к игнорированию знания: «общий образец поведения среди человеческих обществ, находящихся под угрозой, стремление скорее к ослеплению, чем внимание к кризису, по мере роста неудач». Недавний сдвиг в том, как власть предержащие реагируют на глобальное потепление — вопиющий случай подобного самообмана.