народы и правительства, которые сейчас видят нас», о том, что «мы готовы вновь взять на себя лидерство». «Мы не станем извиняться за наш образ жизни и не станем колебаться, защищая его».
В период избирательной кампании нередко можно было видеть в те моменты, когда Обама заговаривал о «дерзости, позволяющей нам надеяться», о переменах, в которые мы можем верить, он прибегал к риторике, лишенной конкретного содержания. Надеяться на что? Перемены в чем? Теперь нам несколько более ясны ответы на эти вопросы: Обама предлагал тактические изменения, направленные на утверждение фундаментальных целей политики США: отстаивание американского образа жизни и ведущей роли США в мире. Отныне американская империя будет более гуманной, будет проявлять больше уважения к другим, вести их за собой и направлять, прибегая к диалогу, а не навязывая свою волю грубой силой. Если при администрации Буша империя имела звериное обличье, то теперь мы обретем империю с человеческим лицом — однако все ту же империю.
И все же этот пессимистический взгляд грешит неполнотой. Наше положение в мире — это не только неумолимая реальность. Оно также определяется своим идеологическим обликом, тем, что в нем видимо и что невидимо, о чем в нем можно говорить и о чем нельзя. Вспомним, какой ответ дал месяц назад Эхуд Барак корреспонденту «Хаарец» Гидеону Леви на вопрос, как бы он себя вел, родись он палестинцем. Барак сказал: «Я вступил бы в террористическую организацию». Это заявление не имеет ничего общего с одобрением терроризма; оно имеет самое прямое отношение к созданию пространства для реального диалога с палестинцами. Вспомним, как Горбачев, запустив в обиход лозунги «гласности» и «перестройки» (при этом неважно, какой «реальный смысл» он сам в них вкладывал), на деле открыл ворота для лавины, которая изменила мир. А вот и негативный пример: сегодня даже противники пыток признают, что данный предмет может служить темой для дискуссий; колоссальная регрессия в общих для всех нас представлениях. Слова — это не «просто слова», они обладают весом, они определяют контуры наших поступков.
Что касается Обамы, то он уже продемонстрировал свои выдающиеся способности менять границы того, что может быть произнесено публично. На сегодняшний день его самое грандиозное достижение состоит в том, что он, в своей тонкой ненавязчивой манере внедрил в сферу публичной дискуссии предметы, которые прежде de facto были под запретом: важность расовой принадлежности в политике, позитивное влияние атеистов на политическую жизнь, необходимость диалога с такими «врагами», как Иран или Хамас, и т. д.
В этом сегодняшняя американская политика нуждается больше, чем в чем бы то ни было, если только США хотят выйти из тупика. Новые слова изменят наш образ мысли и стиль поведения. Старый принцип «Не только говори, делай же что-нибудь!» представляется одной из самых больших глупостей, даже если судить по самым низким стандартам здравого смысла.
Многие действия Обамы в качестве президента уже смотрятся шагами в этом направлении (его программы реформирования систем образования и здравоохранения, открытость по отношению к Кубе и другим «плохим» государствам и т. п.). Тем не менее, как уже было отмечено, настоящая трагедия Обамы состоит в том, что у него есть все шансы стать последним спасителем капитализма и, таким образом, встать в ряд великих консервативных президентов США. Есть такие прогрессивные действия, на которые могут пойти только консерваторы, обладающие репутацией жестких патриотов правого толка. Так, признать независимость Алжира мог только де Голль, установить отношения с Китаем мог только Никсон; если бы на подобный шаг отважился президент-прогрессист, его немедленно обвинили бы в предательстве национальных интересов и т. п. Случай Обамы представляется примером обратной ситуации: его «прогрессивная» репутация позволит ему пойти на необходимые «структурные укрепления» в целях стабилизации системы.
Но все эти последствия, как бы неизбежны они ни были, никоим образом не обесценивают первоначальный искренний энтузиазм, разожженный победой Обамы. Эта победа стала знаком истории в кантианской триаде signum rememorativum, demonstrativum, prognosticum [228]. Это знак памяти о долгом прошлом, связанном с рабством и борьбой за его отмену; событие, отражающее сегодняшние перемены; надежда на будущие достижения. Несмотря на все наши сомнения, опасения и компромиссы, в те мгновения энтузиазма каждый из нас был свободным участником универсальной свободы человечества, поэтому неудивительно, что победа Обамы породила одинаковый энтузиазм во всем мире, когда люди танцевали на улицах повсюду, от Берлина до Рио-де-Жанейро. Всякий скептицизм, который проявляли за закрытыми дверями даже многие озабоченные прогрессисты (а вдруг публично проклинаемый расизм возродится в уединении кабин для голосования?), был посрамлен.
Однако всего этого окажется недостаточно, если мы перейдем к разговору о коммунизме. Чего же недостает в этом кантианском энтузиазме? Чтобы получить ответ на этот вопрос, обратимся к Гегелю, философу, который полностью разделял энтузиазм Канта, описанный последним в рассуждении о потрясениях Французской революции: «Таким образом, это было величественное просветление в умах. Все мыслящие создания объединились в торжествах этой эпохи. Эмоции возвышенного характера в то время возбудили людские умы; духовный энтузиазм пронизал мир, как если бы впервые было достигнуто слияние божественного и мирского». Но Гегель добавляет к этому описанию убийственный, во всяком случае, на уровне подтекста, комментарий. В своем сочинении «Гегель и Гаити»[229] Сюзан Бак-Морс указала на то, что успешное восстание рабов на Гаити, которое завершилось созданием свободной республики Гаити, было безмолвным (а потому тем более красноречивым) референтом гегелевской диалектики Господина и Раба, которую Гегель впервые изложил в своих Йенских рукописях, а затем в «Феноменологии духа», — ее отсутствующей Причиной. Простое утверждение Бак- Морс, что «нет никаких сомнений в том, что Гегель и Гаити принадлежат друг другу» (20), лаконично выражает суть взрыва, произошедшего в результате короткого замыкания между этими гетерогенными терминами. «Гегель и Гаити» — вот, может быть, наиболее сжатая формула коммунизма. Почему?
Луи Сала-Молен язвительно и жестко заявил: «Философы европейского Просвещения обрушивались на рабство повсюду, только не там, где оно существовало в буквальном смысле» (149): хотя философы сетовали на то, что люди являются (в метафорическом смысле) рабами тиранической монархии, они игнорировали буквальное рабство, свирепствовавшее в колониях, и оправдывали его аргументами культуралистски-расистского характера. Когда черные рабы подняли восстание на Гаити, явившееся эхом взрыва Французской революции, оно стало «суровым испытанием огнем для идей французского Просвещения. Это понимал любой европеец, принадлежавший к буржуазной читающей публике. «Взгляды всего мира сосредоточились на Санто-Доминго»» (42). На Гаити же происходило непредставимое (по меркам европейского Просвещения): революция на Гаити «вошла в историю как немыслимая, несмотря даже на то, что она произошла» (Мишель-Рольф Труийо, цит. на стр. 50). Бывшие гаитянские рабы восприняли французские революционные лозунги более буквально, чем сами французы: они отринули все непрямые оговорки, которыми изобиловала идеология Просвещения (свобода — но только для рационально «зрелых» субъектов, а не для диких, неразвитых варваров, которые прежде должны пройти через долгий процесс учебы и только потом заслужить право на свободу и равенство…). Это породило возвышенные «коммунистические» моменты, такие, например, как тот, когда французские солдаты (их послал Наполеон для подавления восстания и восстановления рабства) приближались к черной армии освободивших себя рабов. Услышав неразборчивый шум, доносящийся со стороны черной толпы, французы сначала решили, что стали свидетелями воинственного песнопения некоего варварского племени, но затем поняли, что черные гаитянские воины распевают «Марсельезу»… и задумались, на той ли стороне они выступили…
Такие события утверждают универсальность как политическую категорию. Или же, говоря словами