— Александрийцы! — взмолилась Гипатия, но ее никто не услышал.
Стоящие в отдалении горожане, те, кто не мог до нее дотянуться, лишь вопили:
— Шлюха, ведьма!
И только я не проронил ни слова.
Обнаженная Гипатия сжалась в комок, чтобы прикрыть свою наготу, совершенно униженная, без всякой надежды на спасение… Я не видел, откуда взялась грубая веревка, которой они обмотали ее запястья, а потом потащили за связанные руки по улице… Камни мостовой были подогнаны друг к другу не очень плотно, их острые края выдавались наружу, заживо сдирая с Гипатии кожу и вырывая куски мяса.
В тот день я понял значение слова «изводить», накарканное выжившей из ума старухой пономарю Петру и его сброду[10].
Посреди скалистого берега на краю Восточной гавани стояла церковь Кесареон{70}, переделанная из древнего святилища в дом Господень, в которой каждый день читал Евангелие пономарь Петр. Весь берег был усеян устричными раковинами. Не знаю, кто первым из толпы поднял одну из них и, зажав в руке, направился к Гипатии. Вслед за ним потянулись и другие. Этими раковинами они принялись кромсать ее тело, отделяя кожу от мяса. Женский крик эхом отдавался в небесах, нависавших над этим злополучным местом, городом великого Бога, столицей соли и жестокости.
Выхватив веревку из рук Петра, эти беснующиеся животные стали таскать взад и вперед тело Гипатии, превратившееся в кусок красного разлохмаченного мяса. У ворот заброшенного святилища, расположенного на границе царского квартала Бархьюн, они бросили бездыханную человеческую плоть на кучу сложенных поленьев… А затем… подожгли их… Языки пламени взметнулись вверх, посыпались искры… Стоны Гипатии наконец стихли. Сверху за всем, что творилось внизу, безучастно наблюдали Бог, ангелы и дьявол…
— Гипа, что это ты тут такое написал?
— Заткнись, проклятый Азазель! Умолкни!
Лист Х
Блуждание
Очень хорошо помню, как, охваченный острым чувством вины и стыда, я оставался стоять возле ворот заброшенного святилища. Толпа начала расходиться, языки пламени, поднимавшиеся от поленьев, которыми был обложен труп Гипатии, становились все меньше и меньше. Ее останки уже не отличались от сгоревшего дерева, превратившись в пепел.
Придя в себя, я был не в состоянии понять, что же мне делать. Вернуться в церковь Святого Марка, ставшую для меня приютом и убежищем три последних года, чтобы принять участие в праздновании, которое устроят там братья по случаю победы над остатками уходящего в небытие язычества, и вместе с ними радостно возвестить о торжестве нашей веры и ее полном триумфе в этом городе? Или броситься на тлеющие угли рядом с телом Гипатии, приникнуть к тому, что от него осталось, и, быть может, догорающего огня хватит, чтобы я сгорел вместе с ней, искупив свою трусость?.. Первый раз я струсил в день убийства отца, но тогда я был мал и беспомощен. Почему же я не пришел на помощь Гипатии, простиравшей ко мне руки? Даже Октавия пыталась защитить ее, взывая к богу Серапису, а теперь ее труп валяется на обочине дороги, орошенной ее жертвенной кровью. Отец не звал меня на помощь, а Гипатия звала… Женщина, взятая в прелюбодеянии, не просила Иисуса Христа, но он спас ее от жестокосердных, которые хотели побить ее камнями… А я… я не спас Гипатию от рук своих братьев по вере… Да и какие они мне братья!.. Я не один из них, но кто же я?!
Я чувствовал, как сердце, будто вода, вытекает у меня меж ребер, образуя пустоту. Я посмотрел наверх, на небо, затем на море, на дома, на тлеющие возле входа в разрушенное святилище угли — и лишился чувств. Очнувшись на закате, я почувствовал, что весь дрожу от холода. Вокруг меня стояли люди — юноша, чернокожая женщина средних лет и монах преклонного возраста. Они пояснили, что поливали меня водой, чтобы я пришел в себя. Оглядевшись, я увидел, что лежу чем-то накрытый у входа в небольшой домишко на улице, соединяющей церковь Кесареон и разрушенное языческое капище. Я не стал спрашивать, зачем меня перенесли сюда, а попытался встать. В голове все еще эхом отдавались крики Гипатии, сливающиеся в вышине с шумом моря. Того самого моря, про которое я недавно думал, будто в нем начало жизни, но теперь я знал наверняка, что в нем — конец всего. Придет время — и соленая вода покроет весь мир, в ней умрет цвет зелени и утонет все живое.
Монах и юноша попытались поддержать меня, но я оттолкнул их и, пару раз споткнувшись, все же сумел выпрямиться. Едва держась на ногах, я схватил висевший на груди крест и сдернул его, разорвав шнурок, на котором он держался. Монах и юноша вскрикнули от испуга, а женщина разразилась плачем. Я бросил крест на землю — и внезапно почувствовал облегчение. Монах в полном замешательстве наклонился и поднял его, юноша в ужасе отшатнулся, а женщина продолжала рыдать. Я же пошел вперед — сначала медленно, потом прибавляя шаг и в конце концов побежал прочь от этого места, оставляя все случившееся позади.
Я двигался на восток по Канопской улице, совершенно не отдавая себе отчета в том, почему выбрал именно это направление, не понимая, куда и зачем иду. Никого не встретив по дороге, на закате я подошел к Солнечным воротам и покинул Александрию. Оказавшись за городскими стенами, я, задыхаясь, рванул рясу на груди, и она сползла с плеч и повисла на мне клочьями. Я пошел через еврейский квартал, дома которого тянулись вдоль восточной стены. За спиной лаяли собаки, и одна из них чуть не вцепилась в свешивающийся край рясы. Кругом стояла кромешная тьма.
Дорога, по которой я брел, была безлюдна, я не встретил ни евреев, ни неевреев. Казалось, во вселенной не осталось ни одной живой души: ни людей, ни чертей, ни ангелов, ни демонов. Даже Господь покинул меня, не иначе как отдыхал от нового творения, созданного им за другие шесть дней. Только я блуждал по грязи и песку, по берегу моря и солончакам, все дальше и дальше уходя от Александрии.
Посреди ночи я добрел до деревни Каноп, но не стал входить в нее, чтобы никого не встретить. На заре на утлом деревянном пароме с двумя веслами я пересек Канопский рукав Нила. Вместе со мной переправлялись крестьяне, перевозившие козу и мешки с зерном. Паромщик не спросил с меня платы за переправу, и вскоре я был уже на восточной стороне реки. У меня не осталось в памяти ни деревень, ни возделанных полей, мимо которых я шел, все вокруг казалось миражом. Росший по берегам озер тростник напоминал огромные пики, острыми наконечниками рвущиеся к небу. Мне вспомнились первые строфы книги пророка Аввакума: «Доколе, Господи, я буду взывать, и Ты не слышишь, буду вопиять к Тебе о насилии, и Ты не спасаешь? Для чего даешь мне видеть злодейство и смотреть на бедствия? Грабительство и насилие предо мною, и восстает вражда и поднимается раздор»{71} .
В своих блужданиях я был похож на евреев в годы их бесконечных скитаний по Синайской пустыне. Впрочем, туда я и направился. Почему я пошел в Синай? Быть может, я давно готовился к этому, сам того не осознавая? Или это превратности судьбы перевернули все мои представления, когда среди деяний христиан я узрел то, что раньше и представить не мог? Сегодня, размышляя об этом, я спрашиваю себя: почему я покинул Александрию через Восточные ворота? Не ближе ли было пройти через Западные? Наверное, тогда мне хотелось думать, что таким образом я забуду все, что случилось в этом городе. Вошел через одни ворота, вышел через другие — словно пролетел всего лишь миг, словно меня и не было там… А может, стоило двинуться на запад и провести остаток дней в одном из пяти безмятежных городов, лежащих в прибрежной полосе Ливийской пустыни? Они столь далеки, что, возможно, именно там и успокоился бы мой смятенный дух? Но я выбрал иное направление. Не потому ли, что эти пять городов, называемых Пентаполисом{72}, находятся в подчинении Александрии? А если бы я пошел на запад, то не познакомился бы в Иерусалиме с Несторием, а здесь не встретился с Мартой; мое время не было бы растрачено понапрасну и соль не разъедала бы мои раны. Проходят дни, а я так и не