должно восприниматься как означающее, что сама истина, сущностная'oЩsiиdhj') истина… прототип истины, которая находится в духовных душах; та истина, своего рода образ, который отпечатан в тех, кто мыслит согласно истины, не была произведена посредничеством Иисуса Христа, не каким?то другим посредником, а была актуализирована (™gљneto) Богом'.[106] Таким образом, Ориген, по–видимому, понимает слово'пришел'в тексте Ин.1,17 как не какое?то историческое событие, вроде воплощения, а в космологическом смысле;[107] истина была отпечатана непосредственно Богом — очевидно в предвечном сотворении мира. По этой причине истина существует как сама природа бытия (oЩsiwdоj).[108] Каждый человек мудрости, в меру своего сопричастия мудрости, сопричаствует Христу, Который есть мудрость'.[109] Наше значение здесь, деликатное, но фундаментальное, заключается в том, что'мудрость'не зависит от Христа — события, а в некотором смысле Христос сопричаствует в мудрости. Мы не можем перевернуть утверждение'Христос есть истина'и сказать'истина есть Христос', так как Христос, по–видимому, есть истина именно из?за Его участия (сопричастия) в истине, будучи Логосом творения — не потому что Он есть Иисус из Назарета.
Таким образом, проблема, которую Ориген и целое течение богословия логоса оставляет нерешенной: каким образом мы можем понимать то, что исторический Христос есть истина? Если исторический Иисус есть истина в силу Его бытия одновременно и Логосом Бога и творения, то это, по–видимому, указывает, что воплощение не реализует истину фундаментальным образом, а просто открывает пред–существующую истину. Эта идея откровения, по–видимому, лежит в самом сердце этой проблемы, так как откровение всегда унифицирует существование через идею или смысл, который является единственным и всеобъемлющим, образуя связь между тварной и нетварной рациональностью. Одно из критических замечаний, которое современное богословие может сделать Оригену, заключается в том, что, если он подорвал исторического Христа, то это произошло именно потому, что он, прежде всего, занимался проблемой откровения.[110] Это существенно важный пункт и эта критика полностью оправдана, так как, повидимому, существует внутреннее противоречие между откровением и историей[111] в том, что первое имеет тенденцию вести к унификации существования с тем, что его смысл мог быть понят, в то время как второе представляет существование в форме фрагментаций и антиномий. Если интерес к истине как к откровению заслоняет интерес к истине как к истории, то в результате это неизбежно ведет к тому, что человеческий разум становится основанием истины, критическими узами между истиной и творением. Это возвращает нас к проблеме, представленной в наших вводных комментариях по поводу синтеза идеи истины как бытия и истины как истории. Из того, что мы только видели, мы можем заявить, что способ, каким апологеты и Ориген подходили к проблеме, не увенчался созданием этого синтеза. Позвольте нам теперь перейти к другим течениям греческой патристической мысли, чтобы увидеть, как этот синтез был достигнут.
2. Евхаристический подход
В то время как интерес к познанию и откровению и поиск смысла существования вел богословов'логоса'первых трех столетий к тому, чтобы понимать истину в терминах космологии, поглощенность новому подходу к идее истины.[112] Уже из сочинений св. Игнатия Антиохийского становится ясно, что идея истины, прежде всего не является вопросом эпистемологии в строгом смысле этого слова, но связана с тем, что мы могли бы назвать жизнью. Для нашего западного менталитета применение слова'жизнь'подразумевает идею чего?то'практического'в противовес'созерцательному'или'теоретическому'и, таким образом, автоматически возвращает нас к ветхозаветной идее истины как praxis. Это уводит нас от онтологической проблемы истины и лишает Евангелие всякого реального контакта с греческой мыслью. Но почему жизнь должна противопоставляться бытию? Не является ли жизнь и бытие в реальности идентичными?
Эта проблема вновь появляется наряду с греческой концепцией существования, которая находит место в нашем западном разуме, особенно в ее аристотелевой форме. Для Аристотеля жизнь есть качество, добавленное к бытию, а не само бытие; безжизненный камень для себя может претендовать на глагол'быть', как может на него претендовать и любое животное. То, что животное должно иметь жизнь, а камень — нет, это уже нечто другое. С понятием'бытие'мы употребляем глагол'быть', а с жизнью мы употребляем глагол'иметь': жизнь обладает бытием, точно также как вещи обладают движением или'телос'вообще (эн–тел–ехиа).[113] Именно потому, что жизнь есть то, чем обладают, и она не может предшествовать бытию, истина как смысл бытия относится в конечном итоге к бытию как таковому, а не к жизни. Теперь если греческий разум был неспособен сказать одним дыханием'бытие и жизнь', христианин должен был сказать это сразу же. Это отождествление бытия с жизнью решающим образом воздействовало на идею истины. Это можно видеть в том потоке греческой патристической мысли, которая развивалась входе второго столетия. Мы уже указывали, что Игнатий Антиохийский предпочитает говорить об истине в связи с жизнью. Фактически это является только предположением определения Четвертого Евангелия знания как'вечной жизни'или'истинной жизни'. (Ин.3.15,36;14.6;17.3).[114] Но в то время как иоанново определение знания само обязано пониманию истины как praxis в ветхозаветном смысле (понимание, которое специалисты стремятся принимать слишком поспешно, пренебрегая различием между ветхозаветным и новозаветным мышлением), способ Игнатия соединения знания и жизни более ясно указывает на онтологический подход к истине. Именно это следует видеть в отношении Игнатия к бессмертию и нетленности. Для Игнатия жизнь означает не только praxis, но и вечное бытие, то есть то, что не умирает.[115] Здесь мы имеем первое глубокое отождествление бытия с жизнью.
Эта тема вновь появляется в более разработанной форме в богословии святого Иринея. Греческий интерес к проблеме бытия становится более очевидным, и все же ответ на него остается полностью библейским. Ириней также использует идею нетленности.[116] Он видит Христа не как являющегося истиной разума — его борьба против гностицизма, самого рационалистического движения того периода, уводит его от этого — от нетленности бытия. Это явилось чрезвычайно глубокой ассимиляцией греческой концепции истины как'природы'вещей с иоанновой и игнатиевой концепцией истины как жизни. Христос есть истина не потому, что Он есть эпистемологический принцип, который объясняет вселенную, но потому что Он есть жизнь и вселенная существ находит свой смысл в своем нетленном существовании во Христе,[117] Который принимает в Себя (ўnakefala…wsij) все тварное и историю. Бытие вне жизни непостижимо и из?за этого онтологическая природа истины покоится в идее жизни.
Это отождествление бытия с жизнью является настолько решающе важным для истории христианского богословия, что, по нашему мнению, только на этой основе можно в полной мере судить о великих достижениях тринитарного богословия четвертого века. Поэтому важно рассмотреть причины этого феномена. Что заставило греческих Отцов отождествить бытие с жизнью?
На этот вопрос нельзя ответить, пытаясь ассоциировать идеи Игнатия и Иринея с каким?то интеллектуальным движением по той простой причине, что такого движения не существовало. То, что, по– видимому, сформировало основу мышления этих двух Отцов, является не какой?то интеллектуальной традицией, а общим опытом Церкви как общины и особенно как евхаристической играет в богословии Игнатия евхаристия, является настолько решающей, что было бы удивительно, если это не оказало бы влияния на такое отождествление существования с жизнью. Фактически мы встречаем