и сестер писем жду, а ему не от кого будет ждать.
Митька
Сплю на веранде, вдруг — хрясь, звень, и стекла на одеяло посыпались. Выскочил на улицу, хвать- похвать — никого. Только на тропке что-то под луной блестит. Подошел, нагнулся — вельветовый полуботинок с железной застежкой. Потерял его бедолага налетчик, да где уж тут искать — скорей пятки смазывать. Знакомая обувь, но чья именно, попробуй определи, коль полдеревни в таких вельветках ходит.
Ладно, думаю, сердчишко уймешь, вернешься за потерей — какая ни есть, а улика.
Прошел я подальше от избы по тропочке, притаился за кустом, жду. Точно: кто-то крадется вдоль забора. Остановился в трех шагах от меня, я его вижу, он меня — нет. Левая нога в одном носке, а трезвый.
— Митька! Зачем по росе босиком ходишь? На — обуйся, — и полуботинок ему протянул.
Он как порскнет от меня, только пыль столбом.
Это внук Бориса Ивановича непутевый отомстил мне за то, что я своего теленка Митькой назвал. Чует кошка, чье мясо съела.
Воспитателей у Митьки!.. Своих только, кровных: дедко, бабка, матка, батько да теперь еще и собственная его жена. Ну, у семи нянек дитя без глазу — так оно и вышло.
— Димочка! — говорили ему няньки после свадьбы. — Теперь ты своим домом жить будешь, сам себе хозяин, так что мы тебе больше не помощники.
Да пьяному, наверно, говорили. В первую весну Митька и картошки не посадил, огород — тридцать соток. — под паром гулял. Осенью увез от стариков машину дармовой бульбы да поморозил ее в своем подвале, видно, избу топить некогда было. На второй год зацвела лебеда в Митькином огороде. Не выдержал Борис Иванович, побежал к молодым. А внук посередь избы пьяненьким лежит.
— Ты почему на работу не ходишь?
— Женка декретные получила.
— Картошку кто за тебя сажать будет?
— Семян нету.
Запряг Борис Иванович лошадку да огород внуков вспахал. Налетели следом бабка, матка, батько с корзинами семенной картошки и засадили чадушкин огород.
Кончились декретные — сотворил что-то Митька, задал и милиционеру работы. Бегал куда-то Борис Иванович с мешком на горбе — спас-таки внука, да на свою опять сивую голову.
Помню: Димочка маленьким еще совсем был, волоски, как ленок, до того мягкие, что рука сама тянулась погладить их. Погладил как-то да конфетку дал. Он зажал ее в кулачишке, набычился ни с того ни с сего и сказал хриплым басенком:
— Мне мно-ого на-адо.
Смешно тогда было, но и только; теперь вот удивляйся Митькиным аппетитам.
А теленком моя корова Верба разрешилась поздним, майским, когда стадо уже на охоже паслось. И был он без хвоста. Не так, чтобы напрочь без хвоста, — лягался сзади маленький обрубочек со средний палец длиной. Но это ж разве хвост! Он ведь и не вырос нисколько.
У меня и сейчас ум враскорячку. Пятый червонец разменял — все в деревне, без вылаза почти что, со скотиной какой год дело имею, но такого чуда не видывал.
Лизе, жене моей, надоел расспросами.
— Может, — говорю, — оторвали его?
— Да что ты мелешь! — так Лиза сердится у меня всегда.
— А что! При отеле все ведь может быть в спешке-то — лишь бы корове помочь, чтоб скорей облегченье.
— Что я, слепая! Не вижу за что тащить? Дурень. Он головкой вперед идет.
Значит, не инвалид. Таким уродился.
И назвал я его Митькой.
Не знаю как где, а у нас из домашних животных только птица кличками обойдена. Ярочек, телят, козлят, поросяток, — всех поименно зовем с самого рожденья. Так что ничего тут особенного нет — теленка Митькой нарек. Мог бы и Васькой, к примеру, назвать, это ж не значит, что Васьки со всей деревни должны сбежаться стекла бить.
Да и черт с ними, со стеклами. Митька сам себя на смех поднял — хуже позора нету. Мне это не в убыток. Митька-теленок мне куда как больше задал мороки.
Первые дни мы Вербу одну на охожу выпускали. Жалко было Митьку — мал да несмышлен, боднут или лягнут невзначай, много ль ему, сопливому, надо. Гольное молоко ему в ведре носим, утрами я с косой по закрайкам бегаю, траву послаще гуменной корзиной ношу — позднышок как-никак, поберечь надо. А он недоволен, орет в хлеве благим матом — по матери, видно, скучает. И Верба невеселая на охоже.
Делать нечего, отпросился я с работы на три дня, стал Митьку к стаду приучать.
Битвина одна — не пастушня. Отстанет от матери, лезет к другой корове, думает, что все тут для него матки. А та махнет рогом, он с копыт долой. Ревет, бывало, слезы градинами из глаз катятся. Прямо хоть на руки его бери.
Но шкодлив, паразит. Только отвернулся — он уже Вербу сосет. Не отгонишь, так опорожнит вымя в минуту.
Три дня прошло — толку никакого.
Решил я рогатку ему на морду повесить. Вырезал кусок из велосипедной покрышки, навтыкал в него гвоздья-пятидесятки, завернул колесом и концы прошил. Надел я это колесо, шипами наружу, на Митькину морду, а чтобы не сваливалось, ремешками к ушам привязал. Вид, конечно, у него страхолюдным сделался теперь не только сзади, но и спереди. А не в том горе. Вернулись с охожи Верба с Митькой — оба инвалиды. У нее вымя в крови, он хромает.
Пришлось гвоздики позатупить, чтобы снова Вербу не поранил. Сосать, паразит, стал. Я снова позаточил. А он и вовсе рогатку скинул со своей блудливой морды. Пастухи рассказывали: выискал дерево с обломанным коротким суком, зацепил за него ремешок и головой мотнул что есть силы. Рогатка на одном ухе повисла, он взлягнул задом на радостях и сразу под Вербу.
Рогаток этих штук пять за лето переделал, каждый раз новой конструкции. Последняя-то вроде бы доконала Митьку, отвык-таки блудить. Поверил я, дурачок, ему, освободил от намордника, а он, бугаина, только этого и ждал — возьми да опять Вербу высоси.
Тут, слава богу, и лету конец. Отмучились мы с бесхвостым, решили государству на мясо сдать.
Ну и повели мы его на приемный пункт. Я — за веревку, Сережка, сын, — с ведерком пойла для приманки. Все вперед Митька бежал, пока питье было. А как ведро опорожнил, да поезд вдруг на станции укнул — подкинул Митька свой бесхвостый зад, взмыкнул — и к дому со всей своей дармовой силы. Тащит он меня на веревке — не поймешь, кто кого на убой приготовил, — да так раскочегарил, что я уж и ноги переставлять не успеваю. Как назло, корень чертов на дороге вывернул, я запнулся за него да и грохнулся наземь со всего лету. Митька меня волоком-волоком, за мной вспаханная борозда пошла, плечо и бок от тренья раскалились, жжет — спасу нет. И от людей стыдоба, опозорил на всю окружность. Так бы до дома и доволок мое тело, если б не сосна на нашем маршруте. Захлестнул я обрывок на стволе, тут и дух перевел. Смотрит Митька на меня бесстыжими глазами да мычит на всю дурягу, дескать, пойла за работу давай. Отстегал бы его всласть, но побоялся — тогда совсем выйдет из управленья.
Насилу доволокли мы его до приемного пункта. А тут опять загвоздка.
— Бракованный, — сказал приемщик, когда глянул на Митькино заднее место.
— Да как так — бракованный! — удивляюсь. — Просто хвост маленько покороче.
— Это, — говорит, — я и имел в виду.
— В нем, — говорю, — живого весу меньше, зато убойного больше. Хвост-то уже не надо отрезать да выбрасывать.