ни для народа («зеков»), ни для страны в целом («лагерь» после воли).

Суров вывод, суров приговор, сурова интонация.

Но есть в повести и еще один слой, который не сразу и рассмотришь.

Повесть Маканина является пародией и на так называемую «лагерную» прозу. Объектом пародии выбраны три типа авторского повествования: А. Солженицын («Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ»), В. Шаламов («Сентенция» и другие рассказы), В. Гроссман («Жизнь и судьба»). Поскольку эта пародийность создает текст особого качества, совмещающий отзвуки нескольких авторских манер, то его можно обозначить как симулякр.

Знак особой пародийности («ключ») находится внутри первой фразы. Маканин ставит рядом два слова: «день з/к», вызывающие из памяти знаменитое название (придуманное Твардовским) повести Солженицына.

В первоначальном варианте повесть называлась «Щ-854». То есть в названии стояла гоже — буква. Не начало, но почти конец алфавита. Человек у Солженицына в названии повести был заменен буквой с номером.

В повести «Отставший» у Маканина есть автобиографический эпизод: он маркирует себя как отставшего, не успевшего в «Новый мир» времен Твардовского и Солженицына.

Сейчас — не только уверенно нагоняет, печатаясь в «Новом мире» одновременно с Солженицыным, но и — пародирует («Новый мир», правда, совсем другой журнал, чем при Твардовском. Время — другое. И контекст — тоже).

Манера и стиль повествования в «Букве 'А'» нескрываемо заимствованы, взяты напрокат: «В тот августовский день з/к Афонцев за обедом обнаружил в своей миске кусок говядины. (Наткнувшись на него ложкой.) Кусок небольшой, плоский. Был нарезан с явной экономией, и все же ложка Афонцева дрогнула, сама себе не поверив». Сравним с интонацией и структурой фразы первоисточника: «В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака. Прерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота было долго рукой махать».

Первая фраза (и в том и в другом случае) начинается с обозначения времени (когда), вторая — с предмета (что), третья — кончается глаголом (действие).

Маканин писатель не только талантливый, но и умный; прояснить его текст, конечно, можно (и у Немзера, и у Костырко в первых интернеткомментариях в «Журнальном зале» Инфоарта это получилось, при всей разнице оценок), но это не исчерпывает содержания. Позволено и тайную дверцу приоткрыть — автор намекает, приглашая.

Время эзопова языка кончилось, но у Маканина, им пользовавшегося, ничего не пропадает. Всякая крошка идет к обеду.

Итак, зеки выбивают на скале букву «А». Это еще один знак — в сторону теперь уже «Архипелага ГУЛАГ». Здесь использована и начальная буква знаменитого названия знаменитого текста, и то, о чем Солженицын пишет в начале своего «художественного исследования» — книгу эту создавали («высекали», «выбивали» на скале) многие бывшие заключенные, помогая автору своими воспоминаниями.

В «Одном дне Ивана Денисовича» дважды упоминается алый восход солнца, у Маканина зек «тупо и долго смотрел на алый закат». Даже ботинки Шухова, любовно им сберегавшиеся, «бликуют» в повести Маканина. Даже «говядина», с появления которой в мисках з/к начинается «Буква 'А'». У Солженицына читаем: «Думаю, это б мясо к нам в лагерь сейчас привезли вместо нашей рыбки говенной, да не моя, не скребя, в котел бы ухнули, так мы бы…». Маканин и берет ситуацию — когда привезли и ухнули. «Говядинку» («мясо»… «говенной»).

Шаламов тоже оставил свой отпечаток на повести Маканина: в «Сентенции» рассказчик силился и не мог вспомнить слово — так же, как не могут вспомнить его маканинские з/к.

О «жизни» и «судьбе» — см. выше. Для Маканина, как обычно, детали менее важны, чем притчеобразная конструкция, но то, чем в душе грозит один з/к другому — ночью штырь умнику в ухо, — осуществляется в прозе Домбровского, в романе Гроссмана: «Убийца приставил к его уху, во время сна, большой гвоздь и затем сильным ударом вогнал гвоздь в его мозг». И подобных примеров (совпадений) — много.

Не то чтобы только сами тексты вызывали у Маканина желчное желание их спародировать, нет — и тексты, и их прочтение, судьба текстов во времени тоже.

Маканин ставит ироническую подсветку одновременно и текстам, и реальности (в ее прошлом и настоящем).

Текст Маканина, с одной стороны, очень литературен, с другой — резко выходит за рамки литературы.

Собственно, зачем понадобилась Маканину эта пародийность, эти вспышки, блики и эхо «лагерной» словесности?

Потому ли, что он спорит с этой литературой, показывая, что ничего в людях не изменилось, если даже у них есть шанс стать свободными?

Повесть была прочитана слишком стремительно. Андрей Немзер отозвался с раздражением: «Не страшно, а скучно». Итоговая оценка — дело вкуса, но вот сам анализ, произведенный в газетном абзаце, скудноват: повесть — «притча о свободе, что рабам не впрок». Маканин «пишет о лагере в эпоху послаблений», «у нас одна свобода — гадить» («Время новостей», 13 апреля 2000 г.). Сергей Костырко, разделяя это эмоциональное отношение к повести (скорее — неприятие ее пафоса), распространяет ее смысл и на «свободу, обретенную в России, — свободу как беспредел», подчеркивая, что Маканин не видит никакого выхода из ситуации.

Можно прочитать повесть как приговор нашей реальности, вернее, нашему тупику, — но одновременно Маканин вписывает ее в литературный контекст (то же — и в вышедшем в «Знамени» «Удавшемся рассказе о любви»).

Да, Маканин иронизирует над «нами» и над «ними», над обществом и над его пророками, над почувствовавшими послабление з/к и над «паханами», которые в видах повышения своего пошатнувшегося авторитета и выдумали «высекать Слово». Внутри захватившей мир моды подводить итоги накануне нового тысячелетия Маканин тоже подводит свой итог — обществу и литературе. Общество превратилось в биомассу, а от Слова (от литературы, языка, искусства) осталась всего одна буква…

Но, помещая свой текст в сильный литературный раствор, Маканин противоречит сам себе, ибо пародия, если ее понимать по Тынянову, а не по Арканову, не только «убивает», но и возрождает. Яростно споря с Солженицыным, Шаламовым, Гроссманом, Маканин не может их «отменить» — он подтверждает живое существование их текстов и тех смыслов, которые не изжиты и провоцируют полемику.

Искусно демонстрируя и перебирая возможности отечественного постмодернизма (постгуманизм, шизоанализ, культурфилософская тайнопись, карнавализация языка и многое другое в «маканинском меню» присутствует), Маканин берет у постмодернизма главное, структурообразующее — относительность истины, слова, иронически подсвеченного постоянно мерцающей возможностью множественных интерпретаций.

Может показаться, что я несколько отклонилась от заявленного предмета — выхода в свет новых книг о русском постмодернизме. Однако я считаю важным непосредственное сравнение теории с практикой, при котором становится очевидно, что сильный автор подрывает теоретические выкладки, а слабый в них как раз и укладывается целиком и полностью (еще и место останется). Русский постмодернизм — в том виде, в котором его честно описали исследователи, — себя почти исчерпал. Но у него впереди, несомненно, есть возможности, до которых, правда, надо дорасти, дотянуться. Могу предположить, что это уже дело следующего поколения авторов. А пока что те, с кем читатель уже хорошо знаком, используют инструментарий, часто не свой, но лежащий рядом, расширяя круг своих собственных стильных и композиционных приемов.

Очень любопытны — и в этом плане — тексты Людмилы Петрушевской: возникают все новые «гнезда», которые она разрабатывает, легко преодолевая сложившиеся жанровые и стилевые стереотипы и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату