Но не ушел. Разговор как-то продолжался. Почему-то Жора пошел на кухню, поставил чайник, открыл холодильник, начал вслух считать в нем бутылки. Егор пошел за ним следом, остановился в дверях кухни и просил, хотя ему было стыдно просить. Жора все сделал не так, как можно было ожидать. Он не шумел, не бил себя в грудь, не выталкивал Егора из квартиры. Он терпел его и скучал.
— У тебя совесть есть?
— Жалкие остатки, — искренне ответил Жора. — В ближайшее время собираюсь избавиться.
Он был на голову выше Егора. Ах как жаль, что у Егора нет пистолета! Он готов всадить в этого гиганта с писклявым голоском всю обойму — а потом пускай сажают в тюрьму! А может, просто вытащить из кармана пистолет и увидеть страх на этом розовом лице…
Как Егор ушел от Жоры, он не помнил.
Он не сразу поехал домой. Наверное, целый час бродил по улицам, скользил по мокрому снегу и мысленно повторял прошедший разговор, внося в него поправки, находя убедительные слова, которые должны были подействовать на бессовестного Жору, но в то же время Егор понимал, что возвращаться домой поздно и возвращение ничего не изменит.
А потом Егор случайно увидел на столбе часы. Без пяти десять. До Нового года осталось два часа. А он тут стоит посреди Свиблова на окраине Москвы.
И тогда Егор побежал к остановке автобуса…
Он ехал к метро и ощущал, как между ним и пассажирами автобуса возникает стеклянная перегородка, словно он оказался под колпаком. Звуки доходили неясно, кружилась голова, снова начал мучить голод. Он даже представил, как вытаскивает из пакета толстячка горбушу и впивается в нее зубами.
На конечной остановке, у метро, Егор вышел из автобуса и остановился, глядя на ярко освещенный вход. Многие уже спешили — видно, им далеко ехать, боялись опоздать.
Именно в тот момент Егор понял, что спешить ему некуда.
Вот он придет домой. Мать спросит: «Хлеб купил? Мы что же, по твоей милости должны Новый год без хлеба встречать?»
Это будет первый акт трагедии.
Во втором акте на сцену выйдет отец и загремит красивым баритоном: «Ты принес магнитофон?»
Двухкассетник был новой, дорогой, любимой игрушкой отца. А тут уж ни возраст, ни солидность в расчет не идут. Может быть, когда-то и Егор побывал в роли новой любимой игрушки. Вернее всего, когда- то мать числилась в новых дорогих игрушках. Но сегодня самая любимая игрушка — двухкассетник. А его нет. Егор еще утром надеялся, что пронесет, что отец не хватится.
Хватился.
Произошла шекспировская сцена, которую невозможно описать.
Как в настоящей трагедии, актеры говорили с придыханием, жестикулировали, только что не раскланивались перед зрителями. Варианты лжи, придуманные Егором, были неубедительны, фальшивы и противны ему самому. Все эти «поверь мне, папа», «я обязательно его принесу, папа», «даю слово, папа» были лишь жалкими попытками отсрочить время и убедить самого себя, что он отыщет этого Жору и все хорошо кончится…
Все кончилось плохо.
…В метро было как в автобусе — та же стеклянная перегородка. Он один, они все вместе. Они шутят, смеются, несутся в поезде к следующей станции — к границе жизни. Граница не вымышлена, она реальна для всех этих людей. Это событие. Не будь Нового года, отец мог бы смилостивиться, снизойти, он ведь не злой. И наверное, не сказал бы: «Без магнитофона домой можешь не возвращаться».
Вагон несся в будущее, к границе года, и все в нем, как любопытные туристы, крутили головами и щебетали: «Ах, как интересно! Мы этого еще не видели».
А почему Егор должен нестись вместе с этой толпой? Ему не с кем поделиться радостью. Ему вдруг показалось, что если подождать, пока все выйдут, а самому остаться, то можно вырваться из этого проклятого движения к следующему году — можно остаться, как отцепленный и забытый на запасных путях вагон.
Он помедлил — все уже выкатились на платформу, унося нетерпение, ожидание, ложные надежды. Егор медлил. И тут механический голос произнес: «Поезд дальше не пойдет. Просьба освободить вагоны», в окно заглянула дежурная в красной каскетке и помахала Егору свернутым флажком — чего же ты, юноша, все спешат…
Егор покорно вышел из вагона и побрел к эскалатору.
В нем родилась глупая надежда, что сейчас в метро прорвется подземная река и голубой холодный поток рванет к туннелю, сметая вниз всех, в первую очередь самого Егора, — и тогда можно будет утонуть и не возвращаться домой.
Даже если не погибнешь, а окажешься в больнице, отцу, который прибежит тебя навестить, можно сказать, что магнитофон унесло потоком под землю, и тогда отец скажет: «Бог с ним, с магнитофоном, новый купим. Главное, ты остался жив!»
Но подземная река в тот день не прорвалась. И ничто не помешало Егору подняться наверх.
В вестибюле, у стены, облицованной желтой веселенькой плиткой, у телефонов-автоматов, стояла худенькая девочка лет двенадцати. На ней было потертое, сиротское клетчатое пальто. Из-под повязанного по-взрослому платка выбивались темные волосы, тонкие брови были высоко подняты.
Девочка стояла прямо, напряженно, готовая сорваться, побежать кому-то навстречу. И в то же время она не верила собственным надеждам. Вокруг спешили люди, время поджимало, некому было заметить и разделить ее одиночество и тщетное ожидание. Егор понял, что девочка единственный здесь человек, который, как и он, не привязан к празднику и не стремится пересечь границу в будущий год. Егор был готов подойти к девочке и сказать, что он ее понимает. Но что скажешь ребенку? Только испугаешь.
Было двадцать минут двенадцатого.
До дома — шесть минут ходьбы. Тысячи раз путь пройден, отмерен, отсчитан — шестнадцать лет жизни.
Шесть минут Егор растянул в двенадцать.
Еще пять минут простоял во дворе, глядя на мелькание теней в окнах своей квартиры — гости уже съехались, собирают на стол, мама беспокоится, но не за Егора, а потому, что он не несет хлеб. Ну как ты скажешь гостям, что нет хлеба? Не пойдешь же к соседям в новогоднюю ночь занимать три батона! А отец уже в который раз спрашивает маму, словно та спрятала Егора под кроватью: «Интересно, как ты намерена провести праздник? Вообще без музыки?» Словно музыка — это документ, пропуск, по которому пускают за ту границу. В глубине души Егор допускал, что мать все же беспокоится, не попал ли он под машину. Даже поглядывает с тревогой на часы. А если он не придет к Новому году, то и вправду начнет звонить в милицию.
Права на беспокойство Егор родителям давать не желал. Будет еще хуже, если они переполошатся. Тогда, стоит ему войти в дом, к негодованию хлебному и магнитофонному присоединится негодование за опоздание. Это будет третий, самый непростительный из грехов: «Ты нас всех заставил волноваться!»
И тогда Егору стало так жалко себя, что он решил домой не возвращаться. Никогда. Лучше он останется здесь или будет бродить по улицам. А потом пойдет на вокзал, сядет на электричку и доедет до Калуги. Он как-то слышал, что один мужик местными электричками добрался от Москвы до Сочи. В крайнем случае попадешь в тюрьму. В тюрьме тоже люди. А если и зарежут его, даже лучше.
Но исчезнуть — значит загубить праздник родителям и гостям. Если всю ночь будут обзванивать морги и гонять по больницам, он потеряет право на жалость. Надо получить отсрочку. Егор отыскал в кармане жетон и вышел на проспект к автомату.
К счастью, Серега сам подошел к телефону.
— Серега, это я, Егор. У меня к тебе просьба.
— Ты из дома? Перезвони мне через три минуты. В дверь звонят. Гости пришли.
— Открой им и возвращайся. Я не из дома. Я из автомата.
— Беда какая-то?
— Скорей!