Присяжные заняли свои места. Было сумрачное утро 2 ноября. Присутствующие сосредоточенно жевали табак. К услугам желающих были плевательницы, но люди предпочитали плевать, куда вздумается, поэтому пол, стены и даже скамьи были густо усеяны плевками, скорлупой каштанов, окурками.
— Виновен или невиновен подсудимый Джон Браун? — громко спрашивает судья.
— Виновен, — отвечает старшина присяжных, плантатор Бойс, — виновен о измене Союзу, в заговоре и подстрекательстве рабов к восстанию и в убийстве.
Джон Браун чуть приподнял одеяло и снова опустил голову на носилки. Казалось, это не о нем говорили присяжные и не его жизнь висела сейчас на весах американской Фемиды.
Клерк гнусавым голосом спросил, что имеет сказать суду до произнесения приговора подсудимый.
Браун с трудом приподнялся, пристально поглядел на хмурого судью, на прокурора, заготовлявшего перочинным ножом табачную жвачку. Никто не ответил на его взгляд, все угрюмо смотрели в пол, словно он был обвинителем, а они — подсудимыми.
— Я скажу немного, — начал Браун. — Если нужно заплатить моей жизнью за то, чтобы скорей воцарилась справедливость, если нужно смешать мою кровь с кровью моих детей и миллионов других в этой стране рабов, права которых попираются так несправедливо и жестоко, я говорю: да будет так.
Челюсти на минуту перестали жевать. Старый человек с окровавленной повязкой на лбу сказал свое последнее слово — твердое слово мужественного, неподкупного борца за справедливость. Судья Паркер заторопился читать приговор.
Джон Браун, пятидесяти девяти лет отроду, фермер из Северной Эльбы, белый, приговаривался к повешению за шею ровно через месяц от сего дня, то есть 2 декабря 1859 года.
«Дорогая жена и дети, я думаю, вы уже узнали из газет, что две недели тому назад мы сражались в Харперс-Ферри, что во время сражения Оливер был смертельно ранен, Ватсон убит, В. Томпсон убит и Дофин убит. Что на следующий день я был ранен саблей в голову и получил штыковую рану в спину. Оливер умер от ран на второй день. С тех пор меня судили и признали виновным в измене и убийстве.
Я не чувствую себя виновным в этих преступлениях; даже то, что меня заключили в тюрьму и заковали в железа, не смиряет меня. Я совершенно уверен в том, что вскоре моей семье не придется краснеть за меня. Когда и в каком бы виде ни пришла смерть — это всего только краткое мгновение. Смерть на эшафоте за вечную справедливость, пострадать за человечество — я предпочту это всякой другой смерти, говорю это без хвастовства.
Я бы охотно признал свою вину, если бы был убежден в ней. Я был заключен в тюрьму и имел возможность посмотреть фактам «в лицо», как я обычно делаю: теперь я доволен, что удостоился так пострадать за правду.
Итак, мои дорогие, утешьтесь. Я надеюсь, что смогу написать вам еще. Мои раны затягиваются. Перепиши это, Руфь, и пошли твоим опечаленным братьям — Джону и Джезону, дабы их утешить. Передай моим бедным мальчикам, чтобы они ни одной минуты не горевали обо мне. И если они доживут до того времени, когда им не придется стыдиться своего родства со старым Джоном Брауном, пусть они не удивляются. Напишите мне несколько слов о том, как вы все поживаете. Ваш любящий муж и отец Джон Браун.
P. S. Вчера, ноября 2-го, я был приговорен к повешению 2 декабря след. мес. Не горюйте обо мне. Я по-прежнему совершенно бодр. Бог да благословит вас всех. Дж. Браун».
Тяжелые железные кандалы загремели на ногах узника, когда он встал, чтобы позвать тюремщика.
— Я должен просматривать все ваши письма.
— Просмотрите. Я не пишу ничего такого, чего не мог бы прочесть каждый.
И белобородый № 18 вернулся к столу, на котором оплывала и коптила свеча. Соломенный матрац в углу, грубый табурет и цепи на ногах — все это было как бы вне его сознания. Для Джона Брауна не существовало этой убогой и уродливой действительности. Другое занимало его мысли в эти немногие остающиеся дни. Сейчас или никогда он должен быть услышан и понят, сейчас или никогда он должен сказать людям единственную правду. Его слова, слова смертника, слава обреченного, дойдут до сознания людей и привлекут тысячи сторонников к его делу.
Браун стал внезапно расчетлив и предусмотрителен. То, чего ему не хватало когда-то, в дня торговли шерстью, вдруг выплыло теперь, в камере № 18.
Он до мелочей учитывал, какую пользу принесет его смерть и какой это будет благодарный материал для революционного движения, какое агитационное значение могут иметь его письма перед казнью, сколько денег для помощи неграм может он собрать, написав тому-то и тому-то из северян…
Капитан писал редакторам крупных газет, известным проповедникам, парламентским деятелям, журналистам, иностранцам… Поздно ночью тюремщик, заглядывая в «глазок», видел все ту же согнутую над столом фигуру и огромную, колеблющуюся тень на стене.
В месяц, последовавший за приговором, узник чарльстоунской тюрьмы был в центре внимания всей Америки. Капиталистическая печать Юга и Севера устраивала над приговоренным к смерти пляску каннибалов. Юг не мог простить Брауну того, что его двадцать два бойца привели в панику целый округ. Теперь, когда враг был обезврежен, помещики Юга издевались над его мучениями, изощрялись в придумывании самой оскорбительной смерти.
Буржуазия Севера была недовольна: она все еще верила в чудо конституции, в мирные договоры, а Джон Браун так некстати раздражил южан, подбавив масла в огонь. Зато в передовой интеллигенции, среди рабочих и фермеров выступление Брауна рассматривалось как подвиг, о нем говорили с восхищением.
В Нью-Йорке и Бостоне состоялись многочисленные митинги, с трудом разгоняемые полицией.
Брауна провозгласили новым святым, который прославит эшафот, как распятие. Гораций Грили, редактор газеты «Нью-Йоркская трибуна», оценивал положение более трезво:
«Восстание в Ферри ускоряет назревающий конфликт, и я думаю, что конец рабства в Союзе теперь на десять лет ближе, чем это казалось несколько недель тому назад».
Камеру № 18 осаждали посетители. Тут были юристы, военные, квакеры, священники. Одни глазели на Брауна, как на диковинного и опасного зверя в клетке, другие хотели научиться от него мужеству, третьи ждали от него поучений, четвертые сами хотели поучать и обращать этого старого грешника. Люди специально приезжали из других штатов; некоторые, верные американской страсти, просили у знаменитого человека автографы и совали ему сквозь тюремную решетку свои альбомы.
Браун все сносил терпеливо. Он считал, что и это может принести пользу движению. И только однажды, когда к нему явился священник-южанин и начал его увещевать, Браун вдруг вспылил и чуть не выгнал почтенного пастыря.
«Я не могу считать священнослужителями людей, которые имеют рабов и защищают рабство, — писал он в тот же вечер Хиггинсону, — я не хочу преклонять мои колени с теми, чьи руки обагрены кровью негров».
На имя Джона Брауна приходили со всех концов страны многочисленные письма. Восхваления и проклятия, издевательства и восторженные похвалы его мужеству.
В течение месяца, когда Джон Браун томился в тюрьме в ожидании казни, весь штат напоминал пороховой погреб.
Губернатор Уайз был в бешенстве. Его канцелярия была завалена письмами и телеграммами. Советы, жалобы, прямые угрозы. Одни требовали немедленной казни Брауна, другие грозили расправиться с самим губернатором, если он не добьется помилования капитана.
Страна была в неслыханном волнении. Отовсюду прибывали сообщения о готовящихся восстаниях и набегах для спасения осужденных.
Губернатор отправил срочное донесение президенту Соединенных штатов Бьюкенену:
«Я располагаю достоверной информацией. Мне сообщают, что будет сделана попытка освободить арестованных. Несколько округов Мэриленда, Огайо и Пенсильвании поминаются как место сбора головорезов. Мы непрерывно опасаемся пожаров и грабежей, могущих вспыхнуть на наших границах».