Кынча-то почему так переменился? Обретенной властью приподнят? Воеводским доверием? Наверно, и это есть, но – не только.
Вовлечение в общее непреоборимое движение, приобщенность к великому делу, перед которым отступает все мелкое, корыстное, – вот что возвышает людей. Когда людские колеи сливаются вместе, то не колея уже получается – широкая дорога!
Салтык поделился своими размышлениями с устюжским воеводой Алферием Заломом. Сей неторопливый и рассудительный муж понравился ему еще при первом знакомстве, в Устюге, мнением его Салтык дорожил.
Помолчал Алферий, пошевелил задумчиво бровями, заговорил медленно, будто размышляя:
– Разные люди у нас, но в чем-то едины. Словно в одной большой ладье. Слово-то какое: Россия! Всех Россия в себя вобрала: и князей, и простолюдинов. Все ей равно служат. Свое место у каждого, своя доля, своя судьба – но в одном. Россия это! Вот ведь как выходит…
Так было сказано слово, связавшее воедино нити давних размышлений Салтыка. Россия! Не только великокняжеская власть соединяет людей, но и глубинное осознание своей Земли. Для государя Ивана Васильевича тоже своя доля, свое место, своя судьба, своя служба – в России и для России. Прав Алфрий Залом, прав!
А Алферий продолжал – неторопливо, задумчиво, как бы заново открывая для себя истинное:
– Ради чего сквозь Сибирскую землю с великими трудами пробиваемся? А? Корысти ради? Чего скрывать – есть и корысть. Но не только… Корысть была у людей и раньше, а сибирский поход только ныне возможным стал, когда Россия сложилась… Москвичи, вологжане, устюжане, вымичи, сысоличи, великопермцы… А вместе – Россия! Так-то вот!
Салтык слушал, согласно кивал.
Далеконько пришлось идти, за Камень, чтобы обрести истину! Но может, именно на чужбине особенно остро сознается принадлежность к великому и вечному, имя чему – Россия?! Да и все ли способны осознать это?
Сразу вспомнился князь Федор Семенович Курбский Черный. Спору нет, высокомерный ярославский вотчинник тоже переменился. Проще стал, сговорчивее, бесконечные свои сетования на умаление княжеской чести оставил. Во многом теперь с Салтыком и другими воеводами соглашается. Но все это – как бы ломая себя, через внутреннее противление. Отсюда и внезапные отстранения князя от будничных походных дел, добровольное затворничество. Встать поперек общего движения князь не смеет, но сердцем не принимает. А каков будет, когда возвратимся? Опять вцепится зубами в свою Курбицу и дальше вотчинной межи заглядывать не будет?
Если честно, Салтык не сумел бы ответить на этот вопрос однозначно…
А еще Арсений…
Молодой двинский священник понравился Салтыку еще в Москве, а за время санного пути к Вологде чуть ли не приятелями стали. Когда перед Устюгом отбежал Арсений вперед, скучал по нему Салтык: и посоветоваться с Арсением хотелось, и легким разговором душу отвести. Где еще найдешь такого приятного собеседника?
Но то был дорожный собеседник, а у Вымского городка встретил судовую рать другой человек – отец Арсений, посол епископа Филофея. Высокомерный, жесткий, насмешливый. Как князя-то Курбского осадил!
Унижение князя расценивалось Салтыком теперь по-другому. Не Федора Семеновича Курбского унизил тогда Арсений, а государева воеводу. Чему было радоваться?
И потом случалось настораживающее. Арсений рассказывал об обычаях вогуличей. Салтык вместе со всеми смеялся глупости вогуличей, веривших в несуразных деревянных богов, которых и прутьями можно высечь, и на мороз выкинуть из юрты, если плохо помогают на охоте. Но Салтык заметил в Арсении какую- то жесткость, нетерпимость, раздражающие проявления вселенской правоты, которую будто источал священник. Ласковость его казалась Салтыку лживой, обходительность – показной. Такой погладит, а потом вдруг пальцами зажмет, а на пальцах – когти…
Как-то обмолвился Салтык при Арсении о братских трапезах у дьяка Федора Курицына, любимые слова его повторил о самовластии разума. Поджал губы Арсений, глаза стали холодными и колючими, руку перед собой выставил, словно отодвигая от себя Салтыка:
– Греховные слова говоришь! В вере истина, не в разуме!
Больше с ним Салтык о силе разума и плотской сущности человека не заговаривал: понял, что Арсения не разубедишь, окостенел в своей ревнивой вере. А что вкрадчив, изворотлив в словах, – так это только до порога, за которым вольное разумение жизни начинается. Будто каменная стена, заросшая зеленым вьюном: просунешь руку сквозь податливую листву, а дальше твердь…
Паству свою отец Арсений наставлял строго, но беззлобно, как малых детишек-несмышленышей, – с видимым сожалением об их неразумности. Всепрощение христианское, как же иначе?
Только однажды увидел его Салтык в неподдельном гневе, в испепеляющей ненависти. На Оби-реке это случилось. Помнится, коротали они вдвоем недлинный августовский вечер, сидели насупротив друг дружки на пеньках возле костерка. Арсений ворот своей рясы распустил, жмурился благостно на проступающие звезды – отдыхал после дневных трудов. А Салтыка словно бес под ребро толкнул, принялся он пересказывать речи новгородских вольнодумцев. Говорят-де некие люди, что Бог для всех народов един, только не познали иные Божьей благодати, но, познав, не хуже истинных христиан станут…
А потом и латынян помянул:
– Латыняне, к примеру, тако же Бога называют, как и мы!
Вскинулся Арсений, побагровел, слова в горле заклокотали жутко:
– Ересь латинская! Прокляну!
На Салтыка двинулся, крест уже поднимает.
Не из боязливых был воевода, а тут оробел. Тоже вскочил на ноги, закрестился:
– Господи, прости грех мой невольный!
Потом и вспомнить не смог, что вымолвил, но оказалось – удачно сказал. Отец Арсений свой карающий крест опустил, тоже перекрестился, успокаиваясь. Накрепко вдолбили ему в голову святые отцы, что неразумного грешника просвещать надобно, а казнить лишь того, кто упорствует в заблуждении своем. Аминь!
Арсений заговорил мягко, по-отечески:
– Слова твои суетны, грешны, но, если не твое это заблуждение, но неких иных людей, изобличу их открыто перед тобой. Бог взыщет, исправит и восстановит истинное!
Салтык смиренно склонил голову.
– В латинстве есть много дурного, что свершается вопреки Божественным законам и уставам, а пуще всего – шесть отступлений от истиной веры. Во-первых, о посте в субботу, что соблюдается вопреки закону. Во-вторых, о Великом посте, от которого латыняне отсекают неделю и в продолжение которого едят мясо и ради мясоедства привлекают к себе людей. В-третьих, латыняне отвергают священников, которые согласно с законом берут себе жен, что заповедь Божью нарушает: «Плодитесь и размножайтесь!» В-четвертых, двойное помазание латинское; а первое что, ложным было? Везде на соборах установлено: «Исповедую едино крещение во оставление грехов!» В-пятых, о неправильном употреблении опресноков [100], которые явно указуют на богопочитание иудейское. И последнее, самое большое зло, будто бы Святой Дух исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына. Латыняне приводят две власти, две воли и два начала о Святом Духе, умаляя Его честь, что согласуется с ересью Македония…
Выговорил Арсений как по писаному все шесть греховных отступлений латинян и замолчал, торжествующе поглядывая на Салтыка. А у того в голове все перемешалось: субботние и Великие посты, безбрачие священников, двойное помазание, Бог Отец и Бог Сын. Одно слово выхватил Салтык из проповеди Арсения: опресноки. Спросил:
– А опресноки почему греховны?
– Заблуждение об опресноках есть начало и корень всей ереси! – зачастил Арсений, воодушевляясь и любуясь собственной книжной мудростью. – Опресноки творятся иудеями в воспоминание их освобождения