заплатил за них крупный мануфактурщик Пташников…
Липатов расстался с Котовским в Одессе, ушел домой пешком. Судьба, однако, их вновь свела. В первых числах декабря Котовский возвращался из Галаца, где принимал участие в съезде солдатских депутатов шестой царской армии, застрявшей в Румынии. Большевики поручили Григорию Котовскому срочно отправиться в Измаильский уезд и помочь местным товарищам прекратить погромы, чинимые некоторой частью солдат при умышленном попустительстве командующего шестой армией генерала Щербачева.
Когда Котовский с несколькими товарищами прибыл в Болград, на базарной площади выступал приехавший из Кишинева уполномоченный «Сфатул цэрий»[33]. Оставаясь в стороне, Котовский внимательно слушал оратора и все больше убеждался в том, что заправилы из «Краевого совета» нарочно разжигают страсти пьяных солдат, провоцируют беспорядки, чтобы создать предлог для приглашения румынских войск…
Уполномоченный еще продолжал распинаться, когда Котовский энергично протиснулся к трибуне и на месте расстрелял этого провокатора. Толпа разом ахнула, на мгновение затихла и разразилась многолюдным хором возбужденных голосов. В толпе солдат был и Илья Липатов. Котовский узнал старого знакомого по одесской тюрьме и встретил его крепкими объятиями.
…Остаток погасшей цигарки прилип к губе. Дед забыл о нем, подбросил в печку горсть шелухи и стал сворачивать новую цигарку.
В сенях послышались шаги. Вошла дочь, молча скинула с головы старую клетчатую шаль, кончиком ее вытерла покрасневшие от слез глаза и устало опустилась на стул.
Дед выжидательно смотрел на нее.
— Гори оно все пропадом! — тяжело вздохнув, тихо произнесла Мария Ильинична.
— Не застала? — спросил дед, хотя догадывался, что не в том причина неудачи.
— Застала! Дома они все… Сначала не могла даже во двор войти. Собак спустили с цепей, чтоб никто их не беспокоил. А то заявится, не дай бог, почтальон или пожарник с рождественским поздравлением, вот и придется раскошелиться… Обеднеть боятся. Ну и стояла я, как за подаянием, стучала все в калитку… Наконец вышла прислуга. Какая-то новенькая, из деревни, наверное. Меня не знает. Пошла спрашивать, можно ли впустить… Правда, вернулась скоро и проводила меня в сенцы. Вышел сам дядя Ефим. Стала я рассказывать ему про свое горе, а он сразу — с упреками да попреками: зачем, говорит, пустила сына в Бухарест, не зря, говорит, и посадили его, спутался там с какой-нибудь шайкой… Промолчала я, ничего ему на это не ответила. Потом сказала, что ты живешь теперь у меня. А он на это хоть бы слово!
Дед передернул плечом, но лицо его выражало полное безразличие.
— О смерти Софьи, — продолжала Мария Ильинична, — говорит, будто в первый раз слышит. Врет, конечно. Когда я сказала зачем пришла, он не ответил ни да, ни нет. Велел обождать и ушел.
— И в дом не позвал?
— Какое?! Гулянье у них, гости… Патефон, слышно было, играл, прислуга летала взад-вперед с посудой… Вышла его мадам. Поклонилась я ей, а она в ответ и глазом не моргнула. Только сказала: так уж и быть, позычит мне сто лей, если оставлю что-нибудь ценное в залог.
Дед со злостью сплюнул.
— Пусть, думаю, так. Хотела уже сбегать домой за летним пальто, да вспомнила про обручальное кольцо, сняла его и отдала.
— Ох и шкуродеры! Сколько раз говорил — забудь ты их! Не хочешь понять. Нет у меня брата, нет и у тебя дядьки… Наши стежки разошлись еще в революцию, когда народ голодал и кровь проливал, а он на горе людском мошну набивал. Сама знаешь, а ходишь к ним, кланяешься…
— Ох, не пойду больше!.. Но я ж тебе не все рассказала! Иду домой и горько плачу. К кому, думаю, теперь обратиться? И тут чувствую: кто-то берет меня под руку. Испугалась я, оглянулась, а это, оказывается, докторша из женской гимназии. Ты знаешь ее. Она с дочерью и внучкой живет у Николаевской церкви, около трактира…
— Постой, постой, — перебил дочь старик, припоминая что-то из далекого прошлого. — Не та ли это, что отказалась когда-то принять румынское подданство?
— Она самая. И до сих пор осталась подданной России…
— Так-так…
— Взяла меня под руку и сует деньги.
— С чего это?
— И я вначале-то испугалась, отказываюсь, а она слышать не хочет, кладет мне в карман, говорит, что от МОПРа это!
— Вот так штука! — удивился старик, и глаза его заблестели. — Выходит, знают уже кое-где… Это неспроста, Маруся! Видать, Илюха наш заслуживает, ежели так… Неспроста это, нет!
— Вот и воспрянула я духом, триста лей как с неба свалились!
Илья Ильич засел с дочерью распределять деньги. Подсчитали, и немного отлегло от сердца. Мария Ильинична принесла примус.
— Отварю-ка американки да чаю вскипячу. Пусть тут горит, теплее чуть станет. От шелухи этой толку…
Зашумел примус, забулькала вода в кастрюле, наполненной доверху картошкой «в мундире». Дед деловито заходил взад-вперед, поправляя сползавшее с плеч пальто и поглядывая на крышку кастрюли, трясущуюся под напором пара.
— Так вот и народ, — кивнул он на кастрюлю, — вскипит у него душа, станет ломиться, как этот пар, на волю… Ежели будут повсюду дружно кипеть, скинут к чертовой матери все крышки железные! Никакие решетки не помогут! Дожить бы только…
Мария Ильинична не слышала, о чем говорит отец. Она хлопотала у печи, подметала остатки шелухи, закрыла вьюшку в дымоходе, чтобы тепло не уходило, и все думала о сыне.
Сели за стол, дед принялся счищать «мундир» с картошки. Ел, густо посыпая ее солью, смешанной с красным перцем. Перчил так, что в глазах слезы не просыхали. И у дочери медленно вспухали слезинки, стекали по щекам… Но виной тому был не перец.
Не допив чай, она снова принялась за уборку и вдруг застыла с веником в руке.
— Стучат вроде? Или почудилось?
Снова раздался стук. Дед сморщился, насупился и решительно кивнул на дверь.
— Опять небось пожаловали слуги королевские. Отворяй! Чего же ты?
Дрожащими руками дочь открыла дверь. На пороге стояла молодая краснощекая девушка. Голова ее была укутана большим грубошерстным платком, и Мария Ильинична не сразу узнала Нелю, всегда носившую гимназическую шляпку. А в стороне стоял бывший соученик Ильи Валя Цолев. Мария Ильинична засуетилась, пригласила их зайти в дом, извинилась, что не успела прибрать в комнате.
Они вошли, настороженно оглядываясь, но, убедившись, что посторонних в доме нет, с облегчением вздохнули и смущенно заулыбались, слушая, как Мария Ильинична, волнуясь, рассказывает отцу, что Валя — давний приятель Илюши, вместе учились в начальной школе, а потом в лицее, а Неля — дочь той самой докторши из женской гимназии!
— Не обижайтесь, пожалуйста, мадам Томова, — краснея, сказала Неля. — Это вам от друзей Илюши…
Она указала на большую корзину, которую держал Валя, никак не решавшийся сказать Марии Ильиничне, что ее надо освободить.
— Мы одолжили корзину в одном доме, — выдавил наконец он. — Обещали вернуть…
И приятно, и неловко было Марии Ильиничне, а дед не скрывал радости, далее прослезился, чего с ним никогда прежде не бывало. Принялись выгружать все на стол, и вскоре весь он был заставлен пакетами и кульками с мукой и сахаром, крупами и макаронами, пачками печенья и чая, риса и цикория, были здесь и бутылка с подсолнечным маслом и банка с повидлом. Не забыли молодые люди положить и десяток коробков спичек. По стоимости это было все равно что килограмм говядины! Казенная монополия… А Валя Цолев протянул старику пачку хорошего табаку.
— Это лично вам, — запинаясь, сказал он, — наши товарищи просили передать вам лично…
Дед растрогался: