знакомый, должно быть, только лесным зверям, мы двигались к передовой. Радовались, слыша, как усиливается канонада, и с содроганием гадали, кому из нас удастся уцелеть. Питались тем, что давал лес; прятались, встречая патруль; если нас обнаруживали, отстреливались; мы мечтали как можно скорее попасть в плен, но фронт, как нарочно, застыл на месте. Еле живые, мы пробирались вперед, опасаясь теперь наткнуться и на партизан. За спиной — приговор полевого суда и расстрел, перед нами — минные поля по обе стороны передовой.
Однажды ночью мы наткнулись на венгерский окоп; там как раз ужинали, мы наставили на них автоматы. Они никак не могли понять, откуда мы свалились. Один ефрейтор поднял было крик, мы закололи его, остальных связали. «Если не пойдете с нами, пристрелим»; но никто не захотел к нам присоединиться. «Все равно, как помирать, — ответили нам. — Вам тоже не пройти через мины». Мы все же не стали их убивать. И бросились, сломя голову, бегом через тянувшееся неизвестно куда минное поле, к очевидной гибели, ожидавшей многих из нас или всех — только бы положить конец этому тягостному нескончаемому пути. То здесь, то там гремели взрывы, унося жизни наших товарищей; мы, по молчаливому уговору, даже не оглядывались в ту сторону. Сколько взрывов — столько скорбных смертей; на той стороне подсчитаем, кто обрел себе могилу в дымящейся воронке. А те, у кого еще целы были ноги, плотной цепью продолжали безумный бег. Заговорили пулеметы: сзади — венгерские, впереди — русские. Там еще не сообразили, что мы бежим к ним; мы легли и, размахивая платками, поползли через поле, залитое красным светом осветительных ракет, к русским окопам. Наконец огонь прекратился. Нас было четырнадцать, а до долгожданных окопов добралось всего шестеро. Еще долгие минуты нам пришлось лежать перед ними; один из нас вскочил было — и рухнул от пули, выпущенной немецким снайпером. Наконец нам дали знак: давайте, мол, сюда. Сцепив на затылке руки, счастливые, лежали мы на дне траншеи, под дулами наставленных на нас автоматов. Я прижался лицом к сырой земле, к разодранным корням; революционер наконец нашел свое место в этом мире. А на рассвете русские двинулись в наступление; начнись оно днем раньше, начти товарищи, погибшие ни за что ни про что, сейчас лежали бы, живые, переводя дух, рядом с нами.
Мы рассказали нашу историю русскому офицеру, он поставил перед каждым из нас котелок капусты с мясом и, как бы между прочим, спросил, с каким разведывательным заданием мы прибыли. «Левые мы», — объясняли мы; этого он не понял; «Я коммунист», — сказал я, но он не поверил; «Мы евреи», — сказали мы, но и это не произвело на него особого впечатления. Он велел нам спустить штаны; ни один из нас не был обрезан. Нас присоединили к группе пленных; среди них был и один офицер, который бросил где-то свои сапоги и шинель и стоял сейчас, завернувшись в одеяло, чтобы не было видно знаков различия. «Мало приятного оказаться в братской могиле с евреями», — кисло заметил он.
Русский офицер с чистым, словно фарфоровым лбом тихо спросил, знаем ли мы какие-нибудь европейские языки, и стал скучливо перечислять, на каких языках он может с нами общаться. Когда я ответил, что говорю немного по-русски, он вздернул брови: «Вот как! Значит, вас и этому обучали. Ну, до совершенства вам еще далеко, — констатировал он, — Давайте лучше перейдем на французский». Он — искусствовед, от войны он устал, но сейчас, когда фронт двинулся вперед, ему, увы, некогда с нами возиться, ни ему, ни другим. Им надо идти вперед, а насчет нас лично он уверен, что мы обычные диверсанты. Чтобы подтвердить или опровергнуть эту гипотезу, он, к сожалению, временем не располагает, так что, за неимением другого решения, вынужден поставить нас к стенке. Война — это, как ни печально, «un carnaval des necessites sanglantes», карнавал кровавых необходимостей. Мы стояли, идиотски ухмыляясь, среди сломанных подсолнухов, под дулами пулеметного отделения. Таков порядок вещей: что заслужил, то и получай. Солдаты в меховых шапках, выстроившись перед нами, сердито ворчали: перед расстрелом полагается водка, а где она? За несколько секунд до команды «огонь», щелкая хлыстом, прискакал взлохмаченный казачий офицер; проехав перед расстрельным взводом, приказал: марш на передовую, а пленных — в тыл. Высморкался пальцами, сопли шлепнул наземь, грубо сбил фуражку с головы искусствоведа.
Мы без конвоя побрели в тыл, каждому встречному объясняя, что мы пленные; «Ладно, ладно», — отмахивались они и шли своей дорогой. Подобное равнодушие нас не обижало; но мы мерзли и были голодны. Наконец какой-то сержант пожалел нас и отвел в тюрьму освобожденного от немцев городка. На следующий день комендант тюрьмы спросил, какое у меня звание. «Нет у меня звания», — ответил я. Он прикрикнул, чтобы я не врал: по морде видно, что я офицер. Еврей не может быть офицером, защищался я. Да? Тогда покажи. Показать мне было нечего. «Ах, ты за дурака меня считаешь? Рассказывай по порядку, какие шпионские задания ты получил!» Услышав про партию и про подполье, он только рукой махнул. Где я выучил немецкий язык? Что я знаю о Советском Союзе? О Советском Союзе я, против его ожиданий, знал слишком много, и это лишь усилило его подозрения. В капиталистических странах о Советском Союзе правду не пишут; где я почерпнул свои сведения? В библиотеке? Если я не хочу, чтобы он разговаривал со мной грубо, не стоит морочить ему голову явным враньем. Не нравится ему моя физиономия, сказал он, словно размышляя вслух, я — самый подозрительный из всех пленных. Может, остальные в самом деле хотели перейти на сторону Красной Армии, но меня-то точно немецкая разведка прислала. Всех он уже отправил, кого куда, я один у него остался; в дверях он обернулся еще раз: если до завтра не одумаюсь и не стану говорить правду, он ведь может и грубым стать. Пусть позовут какого-нибудь венгерского коммуниста, попросил я, может, с ним скорее удастся найти общий язык. Услышав это, он разозлился еще больше: может, меню принести, чтобы я сделал заказ, кто меня будет допрашивать? «Товарищ, — сказал я, — есть у тебя одно свойство, которое больше даже, чем твоя осторожность». «Что еще за свойство?» — спросил он подозрительно. «Глупость», — ответил я безнадежно. Замечание это его немного смутило, но сильнее любить он меня не стал.
«Откуда ты знаешь русский?» — торжествующе спросил он меня на следующий день, войдя в камеру. Учился. В диверсантской школе? Я потерянно молчал. «Говори», — сказал он и дал мне затрещину. Он испытывал ко мне только отвращение: теперь я полностью разоблачен, сотоварищи мои все обо мне рассказали. Я и к партизанам пробрался только затем, чтобы немцев на след навести. Заслуживаю я только пули, но, если во всем признаюсь, меня могли бы использовать для разоблачения других шпионов; и для весомости отвесил мне еще затрещину. «Ну, так что тебе поручили твои хозяева?» С меня было достаточно: я схватил ведро с дерьмом и выплеснул содержимое ему в физиономию. Я считал, что он тут же меня пристрелит, и уже попрощался с жизнью; но он заверещал и выскочил вон: этот жид на меня говно выплеснул! Я удивился: сейчас-то он почему вдруг решил, что я еврей?
Спустя час два солдата отконвоировали меня в кабинет коменданта. За столом сидело несколько офицеров; они спросили, действительно ли я читал «Тихий Дон»? Тогда расскажите содержание; пока я рассказывал, они несколько раз переглядывались и подмигивали друг другу. Потом спросили: «Есть хотите?» «Очень», — ответил я; они налили мне стакан водки, с сожалением сообщив, что сами они уже обедали. Водка была злая, я закашлялся, они очень веселились, глядя на меня. «Видишь, этому тебя в школе диверсантов не обучили». «Вы что думаете, — взорвался я, — если немцы шпиона хотят забросить, они не найдут для этого другой дороги, кроме минного поля?» Комендант и тут стоял на своем: немцы, они такие, они и своих не жалеют. Кем бы я ни оказался, он не намерен держать в своей тюрьме арестанта, который выплескивает парашу в его, коменданта, лицо; пускай меня переводят в лагерь для военнопленных.
Он позвал конвойного с автоматом; в глазах офицеров пряталась злорадная усмешка. Я вытянул вперед руки: пойду только в наручниках. «Идиот, это же больно!» — с фальшивой доброжелательностью сказал комендант. «Больно, — согласился я. — Но зато никто не скажет, что меня застрелили на полпути за попытку к бегству». Офицеры засмеялись: «Еврей! Точно еврей! Вот зараза, догадался-таки!» И мне налили еще водки. За веревку, привязанную к скованным за спиной рукам, охранник, время от времени пиная по щиколоткам, привел меня в соседний лагерь. Там меня сначала не хотели пускать; потом пришел какой-то майор. «Стало быть, это ты — тот еврей, который говно выплеснул коменданту в физиономию?» Я опустил глаза. «А ты почему его не застрелил?» — заорал он на конвойного. «Никак нельзя было», — оправдывался тот, показывая на веревку. «Эх, твой начальничек от лишнего ума тоже не умрет», — съязвил майор. «Вот что, еврей, ты обещаешь, что не станешь мне в морду говно выплескивать?» Я кивнул с серьезным видом; он некоторое время смотрел на меня изучающе, потом освободил проход. «Словом, ты не фашистский шпион?» Я чувствовал себя безмерно уставшим. «Нет, я не фашистский шпион». «Ну, ладно, не шпион —