называют в Верхних Пиренеях.
Сен-Совер лежит по обеим сторонам крутобокой лощины, на дне которой бежит, то расширяясь, то суживаясь, весь в водоворотах, пене и блеске, гремучий Grave de Peau.
С чем сравнить этот горный пейзаж? Там, где он красив, — ему далеко до великолепной роскоши Кайшаурской долины и до миловидного, нарядного Крыма. Там, где он жуток, — его и сравнить нельзя с мрачной красотой Дарьяльского ущелья. Есть местами что-то, слегка похожее и на Ялту, и на Кавказский хребет, но… давно известно, что у нас было все лучше…
Несмотря на позднее время, я успел пробежаться по главной горной дороге от Люза до легкого железного моста через речку, построенного по желанию Наполеона III.
Меня поразило обилие воды. Она струится, плескается, журчит и скрежещет камнями повсюду: впереди вас, и сзади, над вашей головой, и под вашими ногами, бежит опрометью вдоль узких тротуаров, льется светлыми дугами из труб, белыми клокочущими, ярыми клубами бьет прямо из скал и с уступа на уступ падает в горах многоярусными водопадами.
Ночью я проснулся в своем гостиничном номере. Спросонья мне показалось, что на улице идет проливной дождь. Именно тот ливень, про который говорят: «разверзлись хляби небесные» и «льет, как из ведра». Я босиком пошел затворить окно. На небе было тихо и звездно. Облака спокойно окутывали вершины гор. Ветер заснул. Но неумолчным шумом, ропотом, плеском, звонким говором полны были земля воздух. Это — бежали горные воды.
Весь горный массив Пиренеев становится мало-помалу исполинским источником электрической энергии. Все эти быстрые реки, сотни говорливых речек, тысячи бырких, звонких ручейков — все они представляют собой неистощимый запас белого угля. Их падение регулируется, их дикий разбег обуздывается системой каналов и шлюзов, их тяжесть и скорость, претворенные в электрические токи, уже дают свет городам и движение машинам. На каждом горном извороте вы увидите горное здание с надписью: «Электрическая станция» И из Пиренеев до Орлеана тянутся на шестьсот верст толстые металлические кабели, подвешенные десятками параллельных линий на массивных железных столбах.
И это всего лишь начало того грандиознейшего предприятия, думая о котором невольно проникаешься почтением к человеческому гению.
В России была не электрификация, а, с позволения сказать, электрофига, чтобы не приводить других наименований известной комбинации из пяти пальцев. Ее большевики сунули в нос Европе и своему косолапому, простому народишке одновременно с вавилонской башней Татлина и ленинским нужником из золота. Мало того, доводили наглость свою до того, что показывали успехи электрификации иностранцам. «Мы не богаты быстрой водой, — говорили они, — но вместо белого угля у нас непочатое богатство угля земляного, то есть торфа. Поглядите: вот — добывание торфа, а вот и электрическая станция». И показывали: налево стоит в меланхолической позе, по колено в болоте, мужичонка — в левой руке он держит заступ, а правой чешет под картузом затылок; а направо из деревянной хибарки торчит самоварная труба и из нее вьется и дрожит синеватый дымок от можжевельника.
Заманивали знатного иностранца в коровий хлев, где, действительно, в стене горела электрическая лампочка, едва освещая жалкую коровенку, облепленную грязью, с выпирающими маслаками, ростом не больше хорошего дога.
«Вы видите результаты? Через двадцать лет, ко времени всемирной революции, электрифицированная Россия будет богаче всех стран мира».
А коровенка, обернув назад свою тупую морду, точно хотела, но не могла сказать иностранцу: «Снаружи, в сене, спрятана батарейка Лекланше. Ее возят из деревни в деревню».
Эх! Какая уж тут электрификация, когда денег не хватает даже на пропаганду и поддержку чужих большевиков.
С того берега*
Вот какое письмо мне принесли на днях из редакции «Русского времени». Оно без подписи. Но я только могу одобрить такую осторожность. Письмо вовсе не теряет своей убедительности оттого, что под ним вместо фамилии корреспондента стоит довольно широкое указание: «С того берега». Привожу его целиком:
«Милый, дорогой Куприн (для нас ваше имя мило и дорого) — я лишь недавно „оттуда“… и хочу вам сказать, что вашим именем советские волки искусно пользуются, чтобы разжечь страсти против вмешательства в русские дела. На деле же они боятся интервенции пуще всего на свете — война в России — их смерть, война вне России — их жизнь! А народ говорит: „Войною пришли — войною им и уйти“. Все эти ложные предлоги о том, „что прольется кровь“, — только подготовка отступательных позиций для тайных и явных друзей зиновьевской своры — разве ежедневно в России не льется кровь, разве ее не обескровливают систематически: каждый день там может быть последним днем!.. А здесь сентиментальничают „о пролитии крови“? А мы говорим там: откуда бы ни пришло спасение, какими бы руками ни произошло освобождение, только бы конец ежечасной муке!..»
Нет, мой дорогой безымянный друг. О крови надо говорить с величайшей опаской.
Интервенция — если таковую потребует судьба — будет направлена совсем не против народа русского и, в главном своем смысле, даже не против отдельных большевиков как объектов лакомой мести, а ради спасения огромной страны от рабства, нищенства, болезни, разрушения и окончательной государственной гибели. В этом великом деле каждая капля крови народной должна быть охранена бережно. Здесь никак нельзя маскировать страшную ответственность под легкомысленными оправданиями: «в драке волос не считают» или «не разбивши яиц, яичницу не состряпаешь».
Самая страшная сторона интервенции именно та, что она без насилия и пролития братской крови не обойдется. Кто же возьмет на себя установить меру и цену этой крови, когда большевики насильно погонят пулеметами русские полки умирать за блажную, нелепую доктрину и за их сатрапское существование?
Помню я, какая-то дама-писательница предложила однажды загадку (такую игру раньше очень любили у нас на семейных вечерах): «Едем мы на лодочке. Посредине я, а по бокам Ленин и Троцкий. И вдруг — ужасная буря, ураган! Втроем мы погибнем. Вдвоем, может быть, и спасемся. Спрашивается: кого я выброшу и кого оставлю?»
Здесь ответ ясен. Конечно, Ленин и Троцкий, не задумываясь ни на минуту, выбросили бы, как куренка, вопрошающую даму в море.
Вовсе не по примеру этой праздной дамы я ставлю себе и другим вопрос.
Вот — разбойник. На его совести сотни преступлений, за самое невиннейшее из которых он повинен лютой смертной казни. Он завладел моим домом, захватив и всех моих близких с целью грабежа, вымогательства, поругания и убийства. Уничтожить злодея — не только мой личный долг, но и обязанность перед обществом. Я вооружен. Но буду я или не буду стрелять, если разбойник вывел вперед моих — отца мать, братьев и сестер — и сам заслонился ими?
Увы! Подобно даме, я дальше вопросительного знака не иду. Но и не отступаю. Интервенция только тогда может пройти наиболее успешно и бескровно, если большевики будут угрожаемы своим собственным тылом, то есть всей Россией. Этой-то угрозы они и боятся, потому что ясно видят сквозь общий страх общую ненависть к себе. (Так и в моем грубом примере я рассчитываю на то, что злодея схватят и обезвредят сзади.)
Но для того, чтобы интервенция не явилась новой бесплодной жертвой, мертворожденным предприятием, напрасным и безрезультатным кровопролитием, которое только укрепило бы силы и дух большевизма, — необходимо лишь одно-единственное условие.
Это — чтобы Россия ждала интервенцию и верила, что она несет за собою свободу, здоровье, мир, безопасность, равенство перед законом и правосудием.
Но для насаждения этой веры эмиграция пока еще мало работает. Все мы ждем среди нас людей, совмещающих в себе силу, мудрость и любовь. А что если окажется, в конце концов, что именно такие люди