два… Но эти дурацкие разговоры со следователем!..
Пробовал я писать — ничего не выходило. Курил до горечи во рту. Ходил взад и вперед по большой светлой комнате, которая казалась невыразимо скучной. Крандиенко не появлялся, точно был сердит на меня. За стеною, не умолкая, надрывался, хрипел, сипел и гнусил проклятый граммофон. От обеда я отказался.
Наконец, в исходе четвертого часа (считал по дальним часам Петропавловской крепости), быстро вошел Крандиенко и сухо сказал:
— Пожалуйте к следователю на допрос.
И тотчас же крикнул в матросскую комнату:
— Эй! Кто очередной? Веди арестованного к следователю! Живо!
Повел меня наверх необычный матрос. Был он высок ростом и массивно широк как в плечах, так и от груди к спине. Вероятно, он обладал исключительной физической силой. Но ничего типически матросского в нем как будто не замечалось. Не было ловкой, чуть медвежеватой морской выправки. Голова его, немного склоненная набок, была как бы немного приплюснута, точно неудачно выпеченный ржаной каравай.
— Ну что же? Пойдемте, — сказал он лениво.
Мы стали подыматься по задней, черной, лестнице. Она была железная, узорчатая и винтообразная, со многими площадками. Над каждой площадкой гордо красовалась мощная рогастая голова зубра, а снизу висела золоченая дощечка с надписью, когда и где был убит зверь.
— Что за прекрасное животное! — обратился я к матросу.
— Очень, — ответил он небрежно. — К сожалению, вырождаются. Нуждаются в искусственной подкормке и в человеческой помощи. Дурацкая барская затея. Скоро их не будет ни одного…
Он поправил на боку деревянный кобур маузера. (К чему ему было брать оружие? Он свободно мог бы меня прихлопнуть ударом кулака.)
Мы пришли в небольшой скромный кабинет, выходящий окнами на Неву. Следователь показал мне на место против себя. Матрос сел сбоку в кресло.
Странный был следователь. Точно из сказок Гофмана. Казалось, что лицо его было грубо вырезано из темного мореного дуба и вставлено в темно-серый костюм. Неподвижные глаза глядели, но в них не было никакого выражения. Он был похож на мертвеца, поздно вынутого из могилы, или на тех спокойных католических великомучеников, деревянные изображения которых так часто встречаются в каплицах Юго- Западного края, поставленных на перекрестках дорог. В голосе было никакого тембра.
Фамилия его была Самойлов. Говорили, что он из румын, из той страны, где до сих пор водятся загадочные вурдалаки
Он пошевелил бумагами, порылся в них и разгладил один газетный лист.
— Вот эта статья, — спросил он бесцветным голосом, — озаглавленная «Михаил Александрович», не вами ли она написана?
— Мной.
— Единолично или в сотрудничестве с другими лицами?
— Одним мною.
— Что же вы хотели этой статьей сказать?
— Да ведь в статье все сказано. Вы ее, конечно, прочитали?
— Прочитал или не прочитал — это другой вопрос. Мы желали бы только знать, какие мысли или идеи хотели вы внушить широкой публике посредством вашей статьи?
— Совсем я ничего не хотел. Мне просто стало стыдно за представителей нового режима. Зачем они подвергают великого князя таким незаслуженным оскорблениям, унижениям и стеснениям? Он простой и добрый человек. Он совсем не властолюбив. Наоборот — у него отвращение к власти. Он родился в высокой царской семье, но душою и всеми помыслами он истинный прирожденный демократ. Он бесконечно щедр. Он не может видеть нужды, чтобы не помочь ей немедленно. Наездники Дикой дивизии обожали его, называя «наш джигит Мишя». Он женился без разрешения престола на женщине, которую полюбил, и был за это долго в опале. Когда отрекшийся государь оставил власть в его руки, он первый сказал: я последую воле народа. Он редкий, почти единственный человек в мире по чистоте и красоте души, — и т. д., и т. д. Я процитировал ему всю статью мою наизусть и закончил словами: — Вот и все.
Настала тишина. Он долго, очень долго глядел на меня своими неглядящими глазами. Лицо его не изменилось. У меня было такое же тревожное и брезгливое чувство, которое невольно испытываешь, оставшись один на один с тихим сумасшедшим. Вдруг он очнулся.
— Итак, — равнодушно сказал он. — Из ваших слов я могу вывести только одно заключение: что вы не только ненавидите, но и презираете установленную пролетарскую народно-рабочую власть и ждете взамен ее великого князя Михаила Александровича, как бы архистратига Михаила, стоящего с огненным мечом. Не так ли?
Мне хотелось ответить ему: «Балбес», но я ответил уныло:
— Да какая же здесь связь?
И опять мы скучно замолчали. Я обернулся на матроса, моего проводника. Он сидел с кислым, но смешливым лицом, щурясь, курил папиросу. Я вспомнил, что забыл свой табак внизу и попросил:
— Одолжите покурить.
Он охотно и предупредительно дал мне папиросу и зажег спичку. И еще прибавил другую папиросу про запас.
Мы опять довольно долго говорили со следователем, но у нас по-прежнему ничего не выходило. Я очень был обрадован, когда он, наконец, сказал:
— Можете идти. Все равно все ваши уловки, обходы и разные хитрости вам не помогут. Правосудие все равно доберется до ваших гнусных замыслов.
Рассказ пегого человека*
Ни имени, ни фамилии, ни происхождения этого диковинного человека я так и не узнал за все наше долгое совместное сидение в петроградском Революционном трибунале, который тогда находился в реквизированном дворце великого князя Николая Николаевича. Не узнает я также и причины, по которой он попал в это злокозненное и жуткое место, хотя говорили мы с ним часто и помногу. Очень невеселая штука — сидеть в огромном, пустом, тихом доме, ежеминутно, днем и ночью, ожидая, что вот-вот придут за тобою и скажут: «Идите, товарищ, вещей можете не брать с собою».
Никак не передать словами того дьявольского томления души, которое ни на секунду не оставляет человека, готовящегося к насильственной и наглой смерти, без прощания с друзьями, без церковного напутствия…
Вот тут-то и оценишь невольно близость разговорчивого соседа, милого собрата по несчастью. Говорит он, а твои внутренние глаза явственно видят чужие дома, чужие жилища, чужие лица и движения; внутренние уши слышат давно умолкнувшие звуки слов пения, музыки, конского ржания, детского смеха, птичьих голосов; внутреннее обоняние чует отдельные запахи цветов, кушаний, воздуха, воды и молодого человеческого тела; и на минуту поспешное воображение застилает мягким ковром дикий ужас, от которого все члены обливаются холодным липким потом.
Мой сосед и собеседник оказался чудесным компаньоном. Он никогда не ныл, не скулил, не жаловался и не покушался плакать мне в сюртук. Говорил он охотно и всегда очень занимательно, и по речи его можно было безошибочно заключить, что видел этот человек очень многое на своем веку и исколесил матушку Россию вдоль и поперек. Слушать его рассказы было бы истинным наслаждением, если бы не эта неугасимая проклятая мысль о близости «стенки».
В начале нашего прочного знакомства я никак не мог, беседуя со своим сосидельцем, обойтись без имени, отчества и фамилии: так уж эта потребность въелась мне в мозги. Но сосед мой с легкой усмешкой успокаивал меня:
— Что в имени тебе моем? Оно пройдет, как шум скандала. Хотите, зовите меня Иван Иванычем. А фамилию выберите, какая вам по вкусу придется. Вот, хоть бы Пегим зовите. Так меня во Владимирской