белой акации — все это из Чоргуньского питомника барона Врангеля. Работал я, правда, с бескорыстным упоением: ничто так не веселит сердце, как земледельческий труд. Сладко видеть его результаты. Мне этой радости не довелось испытать. Распоряжением мудрого правительства я был выслан из Балаклавы в двадцать четыре часа, с воспрещением вовеки появляться в районе вращения двадцатипятиверстного радиуса, считая центром круга Севастополь. За что? Я до сих пор этого не знаю. Социалистом я никогда не был и уж подавно никогда не буду. Я покорился этому распоряжению с горечью, но без ропота. Чувство собственности я очень почитаю как большой двигатель в культуре человечества. Сам же я — не знаю почему — этого чувства окончательно лишен. И в Балаклаву потом мне так и не удалось попасть. Но глубокое и, признаюсь, гордое удовольствие доставляли мне такие невинные мысли.

Вот, думал я, пройдет лет пятьдесят-сто. Прах раба Божьего Александра давно уже смешался с землею, утучнив ее. И исчезли среди живущих не только память о нем, но и самое его имя. А сад живет! Состарился и измельчал виноград. Но чья-то заботливая рука обновила его прививками или новыми посадками. Кто-то в поте лица своего разрыхляет мотыгою почву между рядами. Кто-то вместо тополей посадил благоухающую липу. Собаки и лисы по-прежнему лакомятся, с опаскою, виноградом. Мальчишки и девчонки по-прежнему воруют, озираясь, миндаль и орехи. Сорвет мимоходом душистую гроздь белой акации влюбленная девушка и, краснея, спрячет за пазуху… Идет жизнь своею милой чередою. И пусть идет.

«Кто посадил хоть одно дерево, дающее тень усталому путнику, тот уже не забыт в своей последующей жизни». Так сказал Будда, в одном из своих воплощений, устами царевича Сиддхартхи.

Что большевикам за дело до этих мыслей? Основная точка их вероучения (она же единственная опора их нелепого существования) — это отвращение ко всякому труду, равно физическому или умственному.

Толстой переписывал «Войну и мир» восемь раз. Самые нежные, самые ароматные, самые воздушные стихи Пушкина исчерчены помарками и поправками. Сказано недаром: муки нет сильнее муки слова.

Луначарский (le beau Anatol) пишет по две драматических пьесы в день, каждая в шесть актов и четырнадцать картин, да еще — о ужас! — в стихах. И все пьесы ставят в театрах. Попробуй-ка не поставить!

Совпресса у себя насчитывает 1880 пролетарских романистов и 1796 пролетарских поэтов. Все люди очень образованные. Владеют тремя языками: совдеповским, пошехонским и матерным. Не устают славить Чеку, Зиновьева, Дзержинского и первейшим образом высокого стиля почитают Демьяна Бедного.

Таковы же скульпторы, чьих рук изделия — памятники Степану Разину (с персидской княжной), Пугачеву, Лассалю, Карлу Марксу Бланки, Луи Блану и какому-то Хофюзину — обезображивают и без того обезображенные улицы, перекрестки и вокзалы Петербурга.

Таковы же и музыканты под водительством бесслухого и бездарного Лурье, художники во главе с И. Клюном и Шагалом, страдающие дальтонизмом, и архитекторы вроде планетарного Татлина…

Здесь что главное? Пиши, валяй, сочиняй, рисуй, проектируй, что в голову придет. Лишь бы были налицо: холопская преданность завоеваниям октябрьской революции и ее вождям да потеря вкуса на букве ять. Остальное приложится. А за это — корки хлеба, а то даже и косточки, брошенные с барского стола. А еще более главное — это то, что труда в этом творчестве никакого не нужно. В нашем благоустроенном мире графоманами и упорными бездарностями всегда было хоть пруд пруди.

Плюнь в пречистый Лик Влахернской Божьей Матери. Запишись в коммунисты. Предай на смерть отца и мать. Отличись свирепостью и цинизмом в расстрелах. Вот это — труд. За это — и автомобиль, и жирный стол, и шампанское вино, и девка из бывших балерин.

С самого начала своей пропаганды большевики дали понять всякой мрази и сволочи: прежде ты хоть и плоховато, с отвращением работал кое-как, а теперь — раздайся, крик мести народной! — за тебя пусть поработают твои бывшие угнетатели. А ты, красавец, поваляйся на их бывших постелях, отдохни, по-блюй на текинские ковры и гобелены.

Но от этой безумной проповеди оголтелого «перманентного» разрушения и лени первым отвернулся мужик, закрывшись плотнее всякой устрицы от коммунистов и большевиков. Ныне мы с несомненной ясностью наблюдаем, что честные и умные русские рабочие, ценою страшных усилий и жертв, делают то же самое. Бьет какой-то роковой час!

* * *

Вот и жалко мне сада, над которым я работал с такой беззаботной любовью. Запустят, загадят его профдеятели… О завтрашнем они ведь не думают. Только о нынешнем. Сыт я и пьян нынче? — На остальное наплевать…

Да и их я винить не смею. Таковы дикие, уродливые условия жизни, которые издолга привил всей России большевизм. Есть надо. А как заглянешь дальше?

В. Ходасевичу*

Я знал Тебя, Владек, в юную пору нашей жизни, помнишь, на Выселках в Петровско-Разумовском, где я часто посещал вашу дачу и вашу милую семью?.. Правда, я глядел на Тебя тогда немножко свысока. Ты был штатский, а я военный. Я был кадет, а Ты приготовишка-карандаш. Мне было пятнадцать лет, а Тебе всего одиннадцать — громаднейшая разница. Старший Твой брат Михаил был моим сверстником, а Тебя мы в наши секреты не пускали. Молод еще.

Потом Ты вырос и стал Владиславом Фелициановичем: Вы, В. Ф., начали писать стихи. Вы сделались совсем недурным поэтом. Мы с почти отеческим чувством удовольствия следили за Вашими успехами. Помните ли, как однажды Вы приехали к нам в Гатчину по какому-то издательскому делу? Мы с приятным удовлетворением отметили, что Вы выровнялись в статного, высокого, красивого мужчину со свободными и достойными манерами, с той спокойной скромностью, которая теперь — увы! — совсем улетучилась в новом поколении. От всего сердца пожелали мы Вам найти свой тон, свой лад, свой вкус в трудовом искусстве поэзии. Не желая причинить Вам огорчение, мы умолчали о том, что, по нашему мнению, Вы творите несколько растрепе, в модном футуристическом темпе, с эпилептическими дерганиями, с презрением к труду, смыслу и музыкальности. Мы думали: «Кобелек ищет травку, какая ему полезнее, а потом выправится». И Вы вскоре стали оправдывать наши чаяния.

Потому-то Вы поймете и поверите, с каким удивлением и даже с печалью мы встретили Вашу странную грубую выходку с великой тенью Пушкина. Какой злой дух подтолкнул в недобрую минуту Вашу руку на это посягательство, похоронившее надолго Ваше хорошее имя и чистую репутацию?

Да. Из многих прелестных стихов Пушкина одни из прелестнейших эти пять строк из неоконченного стихотворения[46]:

В голубом эфире поля Блещет месяц золотой; Старый дож плывет в гондоле С догарессой молодой. Догаресса молодая…

В этой недоконченности есть влекущее обаяние какой-то прекрасной венецианской тайны. Почем знать, может быть, сам Пушкин нарочно остановился на полуслове?

Отрывок этот всегда волновал воображение. Аполлон Майков пробовал дописать его. Вышло неудачно. Конечно, не так гнусно, как это сделал Валерий Брюсов, доконавший «Египетские ночи». Но все же… получилась у него плоскость и пустота.

Зачем Вы решились так необдуманно повторить его неудачный опыт? Какой бледной немочью и беспомощной путаницей оказались Ваши стихи. Каким тихим, скучным, неуклюжим ужасом веет от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату