посмеяться с Хельманом и Шарлоттой. Он ее приглашал, но Шарлотта сказала, что будет готовить обед и что она была бы очень плохая хозяйка, если бы предпочла зрелище хлебу.
«А в отношении мужчин? Неужели она предпочла Эггерта Хельману? Как дать понять ей, что из себя представляет Эггерт? Неужели Хельман не говорил ей об этом? Но она может и не поверить, подумает, что это ложь, что Ганс клевещет на Карла из-за ревности. А впрочем, это даже интересно, чем все это кончится; нельзя же мешать тому, чтобы кто-то внес веселое оживление в скучную жизнь!»
Из царских врат по ковровой дорожке в сверкающем облачении опять вышел поп. Но теперь лицо у него было багрово-свекольное, с синеватым носом-набалдашником и отвисшей нижней губой. Он отыскал глазами Мизеля и без стеснения подмигнул ему. Майор сделал вид, что не заметил этого. «Он, вероятно, успел приложиться к зелью, — подумал Мизель. — Выпросил несколько бутылок для религиозной требы, а теперь может делать все, что пожелает; надо было в первый день дать столько, сколько требуется — одну бутылку кагора!»
Поп повернулся к молящимся спиной, трижды перекрестился, три раза отвесил низкий поклон престолу и начал молитву.
Все опустились на колени и начали усердно креститься, безголосый хор запел что-то такое, чего разобрать и понять Мизель совсем не мог. Он не знал, что ему делать. На коленях уже были все, даже староста. Может быть, тоже опуститься на колени, чтобы потом было что рассказать Хельману и Шарлотте? Но это слишком! Он оперся рукой о какой-то предмет, представления о котором не имел, и смотрел отсутствующим взглядом на потускневший алтарь, на сверкавшую серебром поповскую ризу, на тусклый свет от тонких, небрежно слепленных свечей.
«А Ганс лучше меня понял, что? требуется для русских, — думал Мизель, с прежним любопытством и иронией посматривая на молящихся. — Впрочем, и мне это было известно. Но мы пришли в Россию не за тем, чтобы заигрывать с этим мужичьем! Пряник — это временное явление, пока наша армия вновь не перейдет в наступление, на этот раз в последнее и решающее. Тогда мы отбросим пряник и возьмем еще один кнут, в обе руки по кнуту, и посмотрим, что лучше!»
— О господи! — вздохнул за спиной староста, да так громко, что Мизель невольно оглянулся: староста перекладывал в карман из церковной кассы рубли и десятки.
— Иисусе наш всемогущий! — вдруг рявкнул поп таким голосом, что стекла в окне рядом с Мизелем жалобно зазвенели. — Покарай, боже, большевиков нечестивых и армию антихриста — Красную Армию, сокруши ее, положи костьми ее и развей прах ее нечестивый!
Старичок с жидкими белыми волосами, поднявший руку для крестного знамения, задержал ее у уха, не зная, что делать. Потом он поскреб рукой за ухом, оглянулся, попятился назад, поднялся и крадущейся походкой стал выходить из церкви. За ним еще старик, какие-то женщины, мужчины… Староста бросился к двери и стал громко убеждать людей остановиться, что богослужение не окончено, и что господин немецкий начальник должен выйти первым, но старосту никто не слушал. На коленях уже никто не стоял.
Когда поп, напрягая последние силы, рявкнул: «Адольфу Гитлеру и его христолюбивому воинству — многая лета!» — к алтарю были повернуты лишь спины молящихся, не успевших выбраться из церкви, а на клиросе всего лишь один голос прогнусавил:
— Мно-о-о-гая ле-е-ета!
Концерт Боризотова состоялся в зале, который до войны был складским помещением для ивовой коры. Запах плесени, дубленых полушубков и прелой кислой кожи еще и сейчас витал в воздухе. Потемневшая ивовая кора, заготовленная и неиспользованная, лежала навалом. Окон в сарае не было — их забили досками. Старые венские стулья стояли на расчищенной от коры земле и предназначались для «именитых» посетителей. Позади, разбросанные как попало, лежали тюки с корой для остальных горожан. Сцену заменили доски, положенные на четыре фанерных ящика. Доски прикрыли свежей хвоей. Все это сооружение чем-то напоминало возвышение для гроба.
Зрители, сидевшие на стульях и представлявшие «цвет» города Шелонска, скорее были похожи на участников похоронной процессии, когда хоронят человека известного, но неуважаемого и служебная обязанность требует присутствия на этом церемониале. Муркин сидел в первом ряду в расстегнутой шубе. Он как-то странно вжимал голову в плечи и все время озирался, словно боялся, что кто-нибудь ударит его по спине. Его жена — дородная женщина, в прошлом шелонская купчиха — ежеминутно сморкалась в клетчатый платок, который казался слишком ярким для такого унылого и скучного помещения. Дочка, глуповатая на вид девка, лущила семечки, представлявшие для оккупированного Шелонска деликатес. Она изредка взглядывала в сторону начальника полиции — мужчины с бритым красным затылком — и хихикала, пряча лицо в рукава пальто, что, по всей видимости, означало стеснительность и скромность. Слева от жены Муркина сидел длинный и сухой мужчина с желто-зеленоватыми волосами и большими роговыми очками на тонком горбатом носу; на его коленях лежала пачка газет.
Позади, на тюках с ивовой корой, разместилось человек тридцать, главным образом молодежи.
Заметив входившего в «зрительный зал» Калачникова, Муркин быстро поднялся с места и, не теряя степенности, направился навстречу.
— Хорошо, что вы пришли! — обрадованно заговорил он, подавая руку. — Петр Петрович, знаменитость-то какая к нам пожаловала! Виданное ли дело — сам Боризотов. А у нас и цветов нет… Хотя бы зелень какую, господин Калачников!
Петр Петрович развел руками: а я, мол, при чем?
— Я у вас на окне цветок видел. Цветет… — с надеждой заговорил Муркин.
— Отцвел, сегодня последние лепестки опали, — ответил Калачников и тут же решил: «Сегодня приду и оборву». Он представил себя на сцене вручающим цветы Боризотову и ужаснулся этому зрелищу.
Муркин степенно прошелся по залу и сел на свой стул в первом ряду.
Сухой человек с желто-зеленоватыми волосами и такими же усами протер очки, посмотрел на Петра Петровича, что-то спросил у Муркина, быстро поднялся и важно зашагал к Калачникову. На его лице застыла неподвижная, вымученная улыбка.
— Будем знакомы, — с присвистом начал он, выговаривая вместо «з» — «с». — Очень рад вас видеть! Редактор газеты «Правда Шелонска». Честь имею предложить вам первый номер. Прошу навестить мою резиденцию на улице Розенберга, двадцать два. Если можете, завтра, и непременно со статьей. Это и просьба, и приказ обер-лейтенанта Хельмана. Тема — на ваше усмотрение. Почитаете, поймете, что нам нужно. Очень рад!
Петр Петрович, пожав руку редактору, засунул газету в карман пальто. Он уселся на стул в последнем ряду «именитой публики» и стал ждать выхода разрекламированного «известного певца-солиста».
Боризотов по лестнице залез на ящики, брезгливо отряхнул пыль с длинного фрака и брюк. Его встретили жидкими аплодисментами. Во взгляде Боризотова было что-то злое, недовольное, словно он хотел сказать: «А черт бы вас всех побрал!» Он заложил руку за борт фрака и, не меняя каменного выражения лица, пропел неаполитанскую песню. Муркинская дочка крикнула «бис!» так неестественно громко, что, вероятно, сама испугалась своего голоса и потому мгновенно спрятала лицо в широкий и длинный рукав пальто. Муркин, его жена, начальник полиции, редактор «Правды Шелонска» хлопали усердно, но это не производило впечатления. И вдруг молодой сильный голос заглушил жидкие хлопки:
— Боризотов, а сплясать можешь? Вприсядку?
Ответил другой — медленно, успокаивающе:
— Не приставайте к человеку! Не может он… — короткая пауза и продолжение: — Он пляшет только под немецкую дудку!
Муркин вскочил, обернулся в сторону кричавших:
— Прекратить! Это что?!
Он еще не закончил фразу, как на сцену полетели соленые огурцы, тухлые яйца. Одно яйцо угодило в синий подбородок Боризотова, по его черному фраку поползла желтоватая жидкость. Боризотов стал спускаться с ящиков, второпях не попадая ногами на ступени лестницы.
Очередной огурец угодил в лампу над сценой, и в сарае стало совсем темно.
В ту же секунду группа парней выскочила на улицу.