вашу». И собирается добавить кое-что еще, но тут видит мое лицо и вдруг смолкает. И сдерживает все свое раздражение, выжидая, и закрывает рот, и злость улетучивается куда-то с ее алебастрового лица, и она склоняет голову набок, как бы говоря: о’кей, вы только что узнали какую-то ужасную новость. Но правда ли она так ужасна, чтобы я сдержала тот праведный гнев, который полагалось бы обрушить на вашу голову за то, что вы протащили сюда телефон? Она склоняет голову чуть сильнее. Правда?
— Человек, которого я люблю, пропал, — говорю я ей. — Без вести. — При этих словах я не могу удержать плача. Беззвучного, сухого и невыразительного — так, всего лишь дрожь окаменевшего от напряжения лица, почти незаметное изменение ритма дыхания. Всего лишь провал моих усилий не заплакать. Я отворачиваюсь от людей, которые смотрят на меня. Но стены сделаны из стекла. Я снова в аквариуме.
И у Алебастровой Радио-Принцессы остается примерно три секунды до того, как собачка Дэу пролает последние новости о дешевой корейской машине, а потом послышится змеиное шипение трех «С» и мы снова окажемся в эфире. И она опять вытягивает указательный палец, и опять касается им кнопки, и спортзалы, студии, мастерские, кафе, спальни, офисы, заводы, залы, фойе и автомобили наполняются добрым, благостным голосом американского дедушки, говорящего нам, что клюквенный сок — абсолютный супер… среди соков, конечно. Что само по себе уже неприлично по правилам хорошего тона на радиовещании. В смысле, прокручивать один и тот же рекламный блок дважды, без перерыва. Это большая жертва с ее стороны. Но это и ее проницательность. Ибо, знаете ли, каждый может оказаться в роли женщины-японки в стране, которая помнит еще сценки, разыгранные во имя Великой Восточно-Азиатской Сферы Всеобщего Процветания. Каждого из нас могут из мести подать на стол в качестве лучшего блюда.
Каждый может быть красивой женщиной-японкой, связанной лианами и погруженной по грудь в кипящую воду в котле, сделанном из носового обтекателя «Мицубиси G4M1», в то время как туземцы, украшенные обезьяньими черепами и раскрашенные кроваво-красными иероглифами, говорящими о ненависти, которую испытывает их народ к твоему, пляшут вокруг костра, и подбрасывают в него поленья, и визжат тебе жуткую похоронную песню, словно услышанные когда-то новости, которые они запомнили и повторяют, только искаженными от времени и частого повторения. Вращающийся вокруг тебя хор слюнявых дебилов, орущих тебе полную ненависти идеологию погибшей империи и ее армий. Хор, от которого пробирает ужас, хотя ты не можешь разобрать ни слова, ни мысли.
Вот какими сделались мои представления, что значим мы друг для друга. Но здесь, в аквариуме радиостудии, стряхнув с себя эти жуткие фантазии, я не могу вызвать вместо них образ Кими. Танцующих и визжащих туземцев — запросто. Кими ускользает от меня. Что почему-то еще страшнее этих жутких фантазий.
Как выглядит Кими? У нее длинные черные волосы, которые она откидывает за уши указательными пальцами. И она улыбается мне хитрой улыбкой, словно только что перебрала все, что было в моей жизни, и разом прощает мне все грехи. Улыбка и этот жест с волосами. Больше я не могу вспомнить ничего. Потому что все остальное застилает какой-то целительный туман. И я не могу вызвать даже самого приблизительного ее образа, хотя сижу, зажмурившись и закусив костяшки пальцев от усилия вспомнить еще хоть что-нибудь. Только жест с волосами и улыбка. Все остальное скрыто туманом. Мое подсознание защищает меня от отчаяния. Заставляет меня забыть. Глушит боль от того, что ее нет со мной. Сколько наших с ней лучших минут уже растворилось в памяти? Какие лучшие дни стерты? Сколько всего уже утратило это мое подсознание?
Наверное, я поддаюсь всем этим россказням знатоков мозговых извилин, психиатров, психологов, психотерапевтов… ну, что в каждом из нас два человека. Один — тот, который здоровается с окружающими и разговаривает. И второй — тот, кто работает под водой, за кулисами… колдуя с тонкими гироскопами твоего «я». Подсознание. Подсознание, говорят нам эти знатоки мозговых извилин, это иммунная система нашего разума. И мое подсознание нападает на память о Кими так, словно это рак. Убивает ее лоскутами тумана… чтобы исцелить меня.
И я вдруг начинаю кричать на этого второго меня, этого моего тайного защитника, который ощущает боль и уничтожает ее источник, пока Алебастровая Радио-Принцесса представляет своего следующего гостя, знаменитого узника шестидесятых, пацифиста, доброе сердце которого привело его, ясное дело, на север, чтобы стать там пастухом и спасителем дюгоней. Она его поспешно втащила в студию, чтобы хоть как-то компенсировать погром, учиненный у нее в программе этими типами из Комитета.
— Не смей ее трогать! — кричу я. — Не смей! Не убивай ее ради меня, — кричу я себе самому.
И Алебастровая Радио-Принцесса окончательно лишается дара речи и смотрит на меня, разинув рот и снова протягивая указательный палец к кнопке. Она явно спрашивает себя, возможно ли такое, чтобы женщина скрывала мужские боль и тупость, в третий раз крутя рекламу клюквенного сока? А может, говорит она про себя, чтобы заглушить сумасшедшие мольбы этого парня, потребуется крутить эту чертову рекламу вообще без конца?
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
День Австралии
Наступает День Австралии. Сегодня кого-то из нас должны объявить победителем. Сделать меня, как она считала, знаменитым гением.
Двадцать семь выше нуля к половине девятого утра, объявляют по радио. Если возвращение возможно, это случится сегодня. Она или вернется ко мне по этой жаре какими-то одной ей известными путями, или не вернется никогда, потому что этих путей нет. Мы с тобой будем в этот день вместе, говорила она.
Я лежу в постели. На стене спальни, над моими босыми ногами висит большой, в натуральную величину постер, ее черно-белый снимок с надписью «ТЕМНАЯ ЛОШАДКА» желтыми буквами поверх ее обнаженной груди. Она улыбается. Углы фотографии чуть завернулись наружу, как у пожухлого осеннего листа. Фотография не очень устраивает меня в качестве медиума для воспоминаний; впрочем, и воспоминания — тоже.
По радио комедийный дуэт — диктор и дикторша — зачитывает список австралийцев, награжденных правительством к национальному празднику. Они перемывают всем косточки, пока не начинает казаться, будто все эти люди получили свои награды только за то, что толкали тачку, наполненную своим отчаянием, сквозь толчею и сумятицу противоречивых интересов, которые и составляют жизнь нации.
— Вот, послушай, — говорит он. — Сестра Мэри Доулинг получила Медаль Австралии за долгую работу среди алкоголиков и бездомных центрального Мельбурна.
— Очень мило, — отзывается она. — Очень мило. Потому что Джереми Бринникомб, которому мы обязаны значительным процентом этих алкоголиков, получил Орден Австралии за заслуги в деле пивоварения. И смотри-ка, Линда Феррис награждается Почетным Орденом Австралии за поддержку различных людей в их борьбе за землю. Замечательно.
— Ну, тогда ей, этой Линде, будет приятно услышать, — замечает он, — что мистера Уильяма Бишопа наградили Медалью Австралии за заслуги в сельском хозяйстве. Собственно, он ей помог. Так, кто там еще? Так… Ага… Люсьен Бенвеню награждается Почетным Орденом за защиту прибрежных районов.
— А Бобу Ричмену дали Медаль Австралии, а это почти что Орден Австралии, за строительство пятизвездочных отелей на тех участках побережья, которые Люсьен не удалось отстоять. У Боба заслуги в области туризма и развития, — сообщает она нам. — А вот, смотри еще: Уолдо Уэртера наградили Почетной Медалью за службу на ниве Католической церкви в Аделаиде.
— С ума сойти, — откликается он. — Почетная Медаль — это круто. И уж совсем до костей пробирает, что Никите Странк присуждается Почетная Медаль за заслуги в изучении эволюции и за археологические открытия. И смотри-ка, Андреас Мандроу получает орден за заслуги перед греческой диаспорой. Скажешь чего-нибудь по этому поводу?
— Только то, что по чистому совпадению, а не в результате политических интриг, как могло бы показаться, Кемаль Паша награждается таким же орденом за заслуги перед турецкой диаспорой. Барри