Изображается трагическая коллизия, не зависящая от воли людей. Герой отказывается от любви не потому, что его былая возлюбленная изменила ему. Напротив, она всей душой возвращает ему былую нежность. Безысходность ситуации в том, что герой потерял веру в любовь: от некогда сильного чувства осталось в его душе лишь «сновиденье». Излюбившее сердце способно лишь на «слепую тоску». Утрата способности любить подобна роковой, неизлечимой болезни, от которой никому не уйти и в которую, как в «сладкое усыпленье», погружается онемевшая душа.
Во всем этом видит Баратынский один, общий для всех исток – трагическую неполноценность человека, наиболее сильно выраженную им в стихотворении «Недоносок» (1833):
Вспомним, что романтики провозглашали могущество человеческого духа, в высших взлетах своих вступающего в контакт с Богом. У Баратынского подчеркнута межеумочность человека как неприкаянного и лишнего во Вселенной существа. Его порывы в область Божественной свободы бессильны, он чужд и не нужен ни земле, ни небу: «Мир я вижу как во мгле; /Арф небесных отголосок / Слабо слышу…» В контексте стихотворения чувствуется ориентация Баратынского на державинскую оду «Бог»: «Поставлен, мнится мне, в почтенной / Средине естества я той, / Где кончил тварей Ты телесных, / Где начал Ты духов небесных / И цепь существ связал со мной». «Срединность» эта, по Державину, не только не умаляет, а возвышает человека. Для Баратынского же она признак человеческого ничтожества, человеческой «недоношенности». Под сомнением оказываются не только просветительские идеалы, но и романтические религиозные упования.
Сильнее, чем кто-либо из поэтов и писателей первой половины XIX века, Баратынский выразил драму Богооставленности современного человека. В стихотворении «Ахилл» (1841) он сравнил наше безверие с уязвимой пятой Ахиллеса: «И одной пятой своею / Невредим ты, если ею / На живую Веру стал!»
«Поэт желает найти добрый смысл в общем строе жизни и часто говорит об оправдании Творца. Теодицея занимает его, – пишет критик Серебряного века Юлий Айхенвальд. – Но именно в этом вопросе, поскольку он находит себе поэтическое отражение, сказывается неопределенность и слабость нашего мыслителя. ‹…› По отношению к Истине Баратынский остается все тем же робким недоноском, и он не смеет вместить ее. Он не отказывает Божеству в своем доверии, но и молитва его бледна. У него недостает гения и пафоса ни для проклятия, ни для благословения… В стихотворении „На смерть Гёте“ он спокойно говорит о двух возможностях: или Творец ограничил жизнью земною наш век, или загробная жизнь нам дана. Вопрос в том, наследует ли человек „несрочную весну“ бессмертия, остается открытым… Для того чтобы верить, Баратынскому нужно уверять себя, нужно ссылаться, как в „Отрывке“, на правдивость Бога». «Отрывок» (1831) - это диалог верующей возлюбленной с маловерным героем. Она уверяет любимого, что есть бытие и за могилой. «Спокойны будем: нет сомненья, / Мы в жизнь другую перейдем, / Где нам не будет разлученья, / Где все земные опасенья / С земною пылью отряхнем. / Ах! как любить без этой веры!» В ответ на ее уверения герой говорит:
Требование к Творцу оправдаться перед человеком за земные «нестроения» вводит в смущение подругу героя: «Премудрость вышнего Творца / Не нам исследовать и мерить; / В смиреньи сердца надо верить / И терпеливо ждать конца. / Пойдем; грустна я в самом деле, / И от мятежных слов твоих, / Я признаюсь, во мне доселе / Сердечный трепет не затих». «Так между смирением и протестом, между верою и отрицанием, не горя и не сжигая, без мученичества веры, без мученичества безверия блуждает Баратынский. Именно это и не сделало его великим», – заключает Ю. Айхенвальд.
Но границы дозволенного человеку природою, границы свободы для человеческого разума Баратынский показал с неведомым до него в русской литературе бесстрашием. Такова его философская элегия «Последняя смерть» (1827) – резкая отповедь любоначальному уму просветителей. Здесь Баратынский пророчествует о последней судьбе всего живого в момент полного торжества человеческого разума на земле. Сначала мир кажется ему дивным садом: человек полностью подчинил себе природу, окружил себя невиданным комфортом, научился управлять климатом («Оратаи по воле призывали / Ветра, дожди, жары и холода…»). Казалось бы, полностью восторжествовала мечта просветителей о всесилии человеческого разума, способного собственными усилиями создать на земле рай («Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком, / Вот разума великолепный пир! / Врагам его и в стыд и в поученье, / Вот до чего достигло просвещенье!»).
Но… прошли века, и что же стало с разумными людьми, возомнившими себя богами на земле, достигшими всего материального и получившими возможность духовного самосовершенствования? – «Привыкшие к обилью дольных благ, / На все они спокойные взирали, / Что суеты рождало в их отцах, / Что мысли их, что страсти их, бывало, / Влечением всесильным увлекало. / Желания земные позабыв, / Чуждаяся их грубого влеченья, / Душевных снов, высоких снов призыв / Им заменил другие побужденья, / И в полное владение свое / Фантазия взяла их бытие. ‹…› / Но по земле с трудом они ступали, / И браки их бесплодны пребывали». Заканчивается это видение картиной «последней смерти», гибели всего человечества. Но земля даже не замечает его исчезновения, природа продолжает свою жизнь, как бы подтверждая неприкаянность человека-недоноска, случайность его в мире тварных существ: