погибшем сыне… Добро, доброта необходимы человеку, как воздух, без них нет жизни, они способны поднять, поддержать, дать силы жить, когда кажется, что и жить-то невозможно. Подлинный гуманизм не может быть абстрактен — он действен, он необходимое условие человеческого существования…
Есть у психологов тревожный термин: «эмоциональная тупость» — неспособность сострадания чужому горю и, как обратная сторона медали, неумение разглядеть свою собственную — возможную — радость. Зачем возвращаются к детству своему герои Саченко, Адамчика, Стрельцова? За свежестью взгляда, за одухотворяющей живой болью памяти, что не позволит им впасть в тупосердие.
Вот идет по городской улице герой Михася Стрельцова («Смаление вепря»), холодно бьет в слепые окна «безучастным светом» заходящее солнце, и потерянно чирикает в кустах сирени «непонятно одинокая птичка», и тревожно и потерянно на сердце человека от «печальной полоски распахнутой на западе вечерней зари».
Что с ним? Какая-то боль внезапная в сердце. «Это была мысль о матери… В печальном, странно замедленном раздумье шел он домой, и шла мысль о матери, вернее память о какой-то вине перед ней, воспоминание о растраченной понапрасну силе его любви, которая, может статься, никого не согрела. Струилась криница под шатром родных лип, и вглядывалась, вглядывалась из-под руки вдаль мать…
С этого дня беспокойство и тревога поселились в нем». И так же неприметно жила память о матери в сердце Максима-Книжника — не она ли звала его в родные края, оживляла сухое, книжное знание родной белорусской речи?
Есть, должен быть в душе у каждого человека некий нравственный эталон-пример. До поры до времени забываешь о нем, а вот подходит такая минута в жизни — и ощущаешь: до этого момента, до этого шага все еще юношеские шалости, все молодые поиски были, а вот отсюда уже дорога всерьез и без поворота пойдет — остановись, поразмысли.
Ненаполненность жизни — вот что тревожит, что покою не дает героям Михася Стрельцова. Недовольство собою. Как немой укор стоит в памяти, вглядываясь вслед им из детства, мать… На многое же дала она им сил — куда растрачены эти силы, согрели ли они переданным матерями теплом хоть кого- нибудь?..
«…Нет иной мудрости для нас, людей, кроме той, что надо быть по-человечески добрым и мужественным», —
к такому выводу приходит уже взрослый герой повести «Один лапоть, один чунь», Иван, подводя итоги пережитому, урокам детства.
Так что же было там, в том детстве военных лет, почему Михась Стрельцов постоянно возвращает к нему своих героев? Вообще, зачем мы вспоминаем? Нужны ли кому-нибудь, кроме нас самих, эти картины уже почти неправдоподобного — для молодых наших слушателей и читателей — времени: пустые холодные избы, скудный быт, жалкая одежонка, ломоть сырого, пополам с картошкой хлеба?
Мне кажется, что нужны и необходимы. Не хлебом единым жив человек тогда только, когда есть у него ясное понятие о цене этого хлеба, о том, как тот кусок достался ему от его отцов и дедов. Жизнь духовная начинается там, где есть понятие об истории — твоей семьи, рода, страны. Немного стоит знание хронологии, дат и цитат, если не подкреплено оно знанием сердца. Это знание дают человеку семья и искусство. В искусстве история оживает, становится частью личного опыта читателя. Вот почему, так мне кажется, художник, пишущий о самой что ни на есть современности, должен неминуемо совершать (пусть даже сам для себя) экскурсы в прошлое: под самым современным произведением лежит массив продуманного и прочувствованного автором прошлого — центр тяжести, залог устойчивости прозы. Кстати, как часто впечатление холодности, неодухотворенного профессионализма, возникающее при чтении произведений довольно-таки способных литераторов, вызывается именно отсутствием в этих произведениях осмысления истории как начала всех начал.
Для меня бесспорна современность повести Стрельцова «Один лапоть, один чунь», повести о прошлом, о далеком детстве — настолько это время, люди, окружавшие когда-то героя повести, Иванку, определяют его нынешнее мировосприятие, его нынешний внутренний мир.
В галерее героев Михася Стрельцова неизменно рядом (если не в действии, то непременно в раздумьях, в мыслях персонажей) мать и сын, дед и внук — непрерывно время. И трудно бывает определить, где формальный главный герой: мальчик ли это Иванка или дед его Михалка — оба главные, один невозможен без другого.
Личность маленького Иванки формируется в том нравственном поле, которое создает вокруг себя дед, все понимающий, жалеющий всех осиротевших, изголодавшихся по куску хлеба и по доброму слову. Но ведь и сам дед держится в жизни благодаря внуку: сил уже нет, уходят и уходят они из него помаленьку — только внук, только тревога за него да боль за вдову дочь держат деда Михалку на земле. С мыслью о смерти дед свыкся: «этого не минуешь», — но как пойдет жизнь у дочери, у внука, что будет им опорою, поддержкой в жизни?
Дед завещает Иванке все свое богатство: доброту. Он знает, что без нее не проживешь, но знает и другое: нелегкий это груз, такое наследство, — и дед Михалка, как бы предвидя будущие сомнения внука, его интеллигентские «рефлексии», молится богу, вопрошает его: «Какая тобою положена мера добра?.. Пошли ему испытания по силам. Не сделай так, чтобы надломилась его душа под тяжестью добра, но не сделай и так, чтобы душа его стала черствой. Положи ему ту меру, которую не дал ты мне».
Он за всех, кроме себя, просит бога: за ожесточившуюся, разуверившуюся в людях дочь, чтоб послал ей бог доброго человека, за старуху жену, чтоб пожила еще хоть немного: «не убудет тебя от этого, господи…»
Через двадцать лет вдруг откроется взрослому уже Иванке дедова мудрость, вдруг поймет он, скольким в себе обязан деду. Но капля этой мудрости была заронена в сердце Иванки еще тогда, когда жив был дед. Есть в повести «Один лапоть, один чунь» поразительная по психологической тонкости, по проникновенности в тайное царство души глава — сон Иванки.
…Спит, забравшись на чердак, к теплой трубе, Иванка. Спрятался он ото всех, не хочет, чтобы видели его слезы, расспрашивали его мать и дед: обидел Иванку Тявлик, переросток. Душит злоба Тявлика: фашисты убили отца, спалили хату. И в школе не ладится у него: с малышами сидит. И даже такой несчастный и бедный Иванка колет ему глаза: злится Тявлик и на него, такого — с его точки зрения — благополучного, и на деда Михалку, обучившего малыша счету и грамоте: «очень умными стать хотят». Достается маленькому Иванке от Тявлика, просто житья нет.
И снится Иванке, будто идет он полем, теплым, весенним, с молодой зеленой травкой. И вдруг слышит он шаги за собою — прямо на Иванку шел человек. Это, оказывается, тоже Иванка, только взрослый Иванка. Он и на войне побывал, и в госпитале, и за отца Иванкиного отомстил фашистам. И просит взрослый Иванка у маленького: найди мне обрез, «поганенькое ружьецо какое-нибудь. Я пойду убивать Тявлика. Я там, около леса, уже и яму выкопал. Чуешь, как пахнет земля?»
И внезапно вся скопившаяся на сердце Иванки обида на Тявлика выкипает ужасом. И кричит он во сне своему взрослому «я» — мстителю: «Не хочу! Не хочу!.. Не трогайте его, не надо трогать! Он совсем дурной еще, ничего не понимает. Его не перевели в пятый класс, он потому злится». И почудилось Иванке, что где- то плачет Тявлик, что несет ветер в поле, рвет в клочья этот плач…
Великую основу доброты — терпимость и сострадание чужому несчастию — посеял в детском сердце дед Михалка, и проклюнулось в вещем сне Иванки посеянное зерно…
…Я перечитываю «Один лапоть, один чунь», и по какой-то причудливой ассоциации припоминается мне сказка Салтыкова-Щедрина «Пропала совесть». Никаким боком, кажется, не соотнести мягкого лирика Михася Стрельцова с язвительным русским сатириком, а вот, поди ж ты — будто прямо к деду Михалке и его внуку обращены слова Салтыкова-Щедрина.
Долго ходила по рукам совесть — и у ростовщика была, и у хапуги-полицейского, и у кабатчика, — и всяк ее хотел побыстрее с рук сбыть: мешала. И взмолилась совесть, обратясь к последнему своему хозяину, какому-то мещанинишке, что «в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться»: «отыщи ты мне маленькое русское дитя, раствори передо мною его сердце чистое и схорони меня в нем! авось он меня, неповинный младенец, приютит и выходит, авось он меня в меру возраста своего произведет, да и в люди потом со мной выйдет — не погнушается».