Ну и как же я собирался доложить об этом хозяину? По дороге домой я репетировал эту сцену, воображая, как буду мямлить и запинаться, почтительно сидя на корточках перед стариком и ожидая, когда терпение его лопнет и он налетит на меня как ураган.
Рабы в Мехико имели множество прав, так как считались священной принадлежностью Тескатлипоки, Курящегося Зеркала, капризного бога, любившего посмеяться над людьми и поменять местами рабов и их хозяев. Мы могли владеть своей собственностью — деньгами и даже собственными рабами. Мы могли жениться и заводить детей, и наши семьи не становились имуществом наших хозяев. С нами нельзя было дурно обращаться. Хозяин не мог продать раба, если тот не дал ему повода избавиться от него, но даже это происходило только после третьей провинности. Раба нельзя было убить, так как лишь омовенные рабы, по своему положению, с самого начала предназначались для принесения в жертву. Таков был закон.
Только меня угораздило оказаться рабом не простого хозяина, а самого господина Тлильпотонки, чье имя означало «тот, кто облачен в черное оперение». Он имел титул советника сиуакоатля — в честь богини, называемой Женщина-Змея, — и выполнял обязанность главного жреца, главного судьи и главного министра. Старик Черные Перья был самым влиятельным и могущественным после императора человеком в стране и если не стоял выше закона, то по крайней мере был равен ему. А вдруг он подумает, что я должен был предусмотреть подобное, предвидеть все, что произошло с рабом Сияющего Света? Сам-то он, конечно, мне ничего не сделает, но может посмотреть сквозь пальцы на то, как проклятый Уицик, его живодер- прислужник, спустит на меня всех собак.
Рукастый правильно заметил, что я видел множество жертвоприношений. Я видел их в непосредственной близи, я знал каждый шаг этого ритуального действа, так как сам когда-то был жрецом.
Храм и Дом Жрецов стали для меня родным домом еще в детстве, когда отец мой, распираемый гордостью за сына, принятого в стены этого сурового заведения, которое мы называли Домом Слез, отдал меня в руки зловещих чужаков в черных одеяниях.
Дом Жрецов мы называли Домом Слез неспроста, ибо там я пролил их великое множество. Я плакал, пока смотрел вслед уходившему отцу, и когда мне сажей вымазали лицо и надрезали уши, чтобы сбрызнуть кровью лик истукана. Я плакал много и много раз позже, во время ритуальных кровопусканий, постов, изнуряющих ночных бдений, во время этой бесконечной зубрежки священных гимнов и «Книги Дней» и во время постоянных побоев, прописанных за малейшую провинность. Впрочем, с годами я закалился — научился обходиться без еды и без сна, привык к спутанным вшивым волосам и к сухой корке из пота и крови на коже. Я научился любить эту жизнь жреца, так как она стала моей средой, а еще потому, что даже самые свирепые воины, встречая меня на улице, сторонились при виде моего черного от сажи и перепачканного кровью лица. Слезы, пролитые мною в тот самый первый день, были не горше тех, что я проливал потом, когда все это у меня отняли, грубо вышвырнув в мир обычных людей.
Я бы с удовольствием не вспоминал о тех временах, но, приближаясь к дому главного министра, я почему-то думал обо всех жертвоприношениях, которые видел в бытность свою жрецом, — о тех разнообразных способах, коими мы отправляли мужчин, женщин, а иногда и детей, к богам, — и я понял, что Рукастый был прав. Я действительно никогда не сталкивался с тем, что случилось сегодня. И дело было вовсе не в том, какую смерть нашел омовенный раб, и не в загадочных, кажущихся пророческими словах, произнесенных им перед тем, как прыгнуть вниз. Странным и необъяснимым было то, как он и его хозяин вели себя в течение всего дня, — я, помнится, еще подумал, что они словно играют отведенные им кем-то роли. Но все равно я никак не мог бы предсказать произошедшее в дальнейшем.
В общем, хозяину не в чем было меня упрекнуть. Это я твердил себе, торопливо шагая к хозяйскому дому. Я бубнил себе под нос эти слова оправдания в надежде, что главный министр поймет меня; я не переставал их бормотать, когда, свернув на узкую дорожку, ведущую от канала к дому, налетел на какого-то верзилу, идущего навстречу.
— А ну брысь с дороги, неуклюжий болван!..
— Простите!.. — начал было я, но голос, слишком хорошо мне знакомый, перебил меня:
— Яот! Ты вот, оказывается, где, муравьишка! А мы тебя ищем, замучились бегать по городу!
Не веря своим глазам, я едва не застонал от осознания несправедливости жизни. Я еще раз посмотрел на верзилу, на этот раз заметив в его громадных ручищах увесистую дубинку, потом на его спутников, словно высеченных из гранитных глыб, и наконец на того, кто стоял посреди них и кому принадлежал этот хорошо знакомый мне голос. Человек этот ни размерами своими, ни страшным видом ничуть не уступал своей свите.
На нем был желтый с красной каймой хлопковый плащ, прикрывавший икры, в ушах трубчатые пластины. Белые ленты держали волосы, туго завязанные узлом на затылке. Тело его, как у жреца, было вымазано сажей. На ногах красовались желтые сандалии. Его наружность сразу не говорила любому о том, кем он являлся, — прославленным воином, чьи доблестные достижения отмечались в самых высших государственных сферах. И человек этот прекрасно знал, что его умудренные боевым опытом подручные в сине-белых накидках с воинственными столбами-гребнями на голове будут только счастливы пустить в ход свои дубинки по первому же призыву своего начальника. Внимательный и любознательный наблюдатель тут же определил бы в нем судебного исполнителя атенпанекатля, то есть городского стража — люди, занимающие эту должность, поддерживали порядок в городе, раскраивая черепа, вешая или кромсая на куски тех, кому вынесли приговор судьи.
Впрочем, я не нуждался в подсказках какого-то там любознательного наблюдателя. Ибо, даже если бы я очень хотел, я вряд ли смог бы не узнать собственного брата.
— Мамицли! — отозвался я, стараясь сохранять невозмутимость, между тем как его молодцы недоуменно зыркали на меня сверху вниз, явно теряясь в догадках, как поступить, — то ли отвесить мне тройной поклон, то ли оглоушить по башке. — Какая редкая честь для меня! Это с каких же пор судебные исполнители рыщут по городу в поисках столь скромной персоны, как раб главного министра?
И имечко у моего брата было подходящее. Оно означало «горный лев». Только ни один горный лев отродясь еще не смотрел на жалкую дрожащую зверушку, распластавшуюся у его ног, таким свирепым взглядом, какой он обратил в мою сторону. Впрочем, в моем взгляде было не меньше ярости.
— Даже больше чести, чем ты думаешь, братец, — поспешил уверить меня Лев. — Вовсе не к господину Черные Перья пожаловали мы, а к тебе.
— Тогда придется вам потерпеть. — Я с опаской глянул на его свиту и постарался унять дрожь в голосе. — Ты же знаешь, я не могу заставлять ждать главного министра.
— Нет, сможешь. Ведь это не я хотел повидать тебя.
— Тогда кто же?..
Впрочем, ответ я уже знал — и осознание этого, как какая-то безжалостная когтистая лапа, казалось, вытягивало из меня все внутренности. Чей еще вызов мог бы заставить ждать самого главного министра?
— А ты как думаешь? Император, конечно. Поздравляю тебя, братец! Тебе несказанно повезло — ведь ты умудрился обратить на себя внимание нашего владыки Монтесумы!
Глава 5
Брат мой поспешал, ведя нас обратно к Сердцу Мира — площади, на южной оконечности которой располагался императорский дворец. Обернуться и ответить на мои вопросы он даже не удосуживался. Он вообще следовал с таким видом, будто хотел поскорее отвязаться от данного ему неприятного поручения, и одновременно с этим хотел показать, что жалкое существо, плетущееся в хвосте под надзором его крепких молодцев, не имеет к нему никакого отношения.
«А чему тут удивляться?» — угрюмо думал я. Я слишком ясно ощущал разницу между наружностью Льва и моей собственной. Вот что, скажите на милость, увидел этот мускулистый воин в роскошном облачении, когда обратил на меня свой взор? Какого-то человечка неопределенной внешности — ни тебе роста, ни мышц, так, заурядная широкоскулая ацтекская рожа с прямым носом, завешенная темной