В конце девятого класса Валя была влюблена. Она была влюблена и в десятом, вплоть до самых выпускных экзаменов. В преподавателя литературы. Самая подходящая личность.
Однажды поздним вечером она не сдержалась, заплакала и кинулась к матери. Уже ложились спать. И вот, худенькая, в ночной рубашке, заливаясь слезами, Валя кинулась. И шептала матери, что «сильно- сильно» любит.
Мать, утомленная работой, заспанная и плохо соображающая, восприняла это однопланово:
— Я ему покажу!.. Небось говорил о Пушкине, а сам глаз не сводил!
Валя так и затряслась:
— Ой, что ты, мамуля. Ради бога. Он совсем не такой!
Валя хватала мать за руки, сжимала и целовала ей руки:
— Мамуля, прошу… Я ж тебе призналась. Я ж от сердца.
И мать поняла: уложила ее спать, пообещала молчать. Однако она еще не вполне была уверена, что молчать — это правильно. А Валя была как больная: лепетала, объясняла — лицо, руки и все тело горели. Наконец она забылась. Мать отпустила ее горячую руку, укрыла худенькие плечи.
— Тошшая, — сказала мать тихо. С возрастом мать делалась грузной и все больше, как велось у пожилых людей в городке, нажимала на шипящие звуки. Тошшая. Нишшота. И тому подобное.
И тут же пошла к тетке — поделилась случившимся. И спросила, не нагрянуть ли все-таки к учителю?
— Мне только в глаза ему глянуть — и я все пойму.
— А нужно ли?
Мать пояснила:
— Я столько лет без мужа живу: насквозь мужиков вижу. Мне только один раз в глаза ему глянуть в таком разговоре…
Но тетка была против:
— Не ходи. Не обращай внимания. Я голову дам отрезать, что учитель за свою честь больше трясется, чем твоя Валя.
— И ничего, значит, не делать?
— Ни-ни.
— Я и сама не очень хочу идти — ведь шум-то будет, а будет ли толк?
— Именно. А Валечке объясни, что это бывает и проходит.
— Я точь-в-точь так и объяснила.
— Ну вот видишь!
Когда мать, уже частично успокоенная, заспешила опять домой, тетка сказала:
— А может, он и не заметил всего этого?
— Кто? — спросила мать.
— Как кто — учитель.
— Вальку не заметил?
— Ну да. — И тетка с легкой улыбкой и легким же шепотком заговорила: — Ты только моему не болтай… Лет десять назад я в нашего зубного врача влюбилась.
— В районного?.. В Галкина?
— А что тут такого?
— Нет, ничего. Просто смешно.
— А вот мне было не до смеха. Честно говорю… Но он, подлец, так и не заметил. Даже не сообразил, зачем баба к нему так часто ходит. Зубы мои, между прочим, не вылечил, а только попортил.
— Ну нет. Сейчас он хорошо лечит. Это ты на него зря!
— Сейчас да. За десять лет чему не научишься.
Но учитель заметил: Михайло Федорыч Новгородов относился к своей учительской профессии всерьез. И влюбленность девятиклассницы встревожила его и озаботила. Он рассказал жене — краснея, добавил, что речь идет «не о глупостях». Жена сказала:
— К матери ее сходи.
— Я?
— Конечно. Пусть мать хорошенько пристыдит девчонку.
— Эге, да я чувствую, ты сама не прочь сходить и пристыдить!
Тридцатилетний учитель заходил по комнате и, еще раз густо покраснев, сказал:
— Нет… У девочки это от большой чувствительности.
Он решительно подчеркнул:
— И ни от чего больше.
— А все же сходи к ее матери, — мягко сказала жена, припрятывая чувство, на котором ее было поймали.
— Нет!
Начитанность сделала Михайлу Федорыча мастером обобщающих фраз.
— Нет! — сказал он, подымая палец (перст) к потолку. — Нет. Учитель русской литературы не может быть доносчиком по природе.
И он заключил:
— У нее это пройдет в тот самый день, как она уедет поступать в институт.
И уже совсем как победитель в споре он улыбнулся:
— Ну, может, двумя днями позже!
И он угадал. Год спустя на выпускном вечере он пригласил Валю Чекину на танец. Учитель важно танцевал со своей выпускницей и, удерживая ее на строгом полуметровом расстоянии, вел разговор:
— Итак, Валя, вы трое едете в Москву… Ты, Тиховаров и еще этот, из класса «Б»… Кстати, когда вы выезжаете?
— Во вторник.
— Правильно. Заблаговременность приносит некую незаметную пользу…
— А вам не обидно, что мы в технический вуз поступаем?
— Если поступите, обидно не будет, — он улыбнулся. — Главное, чтоб поступили.
— Спасибо вам за учебники…
— Ну-ну, пустое… Я вот, Валя, все думаю и думаю. Ах, как хорошо в Москве будет Тиховарову. Спокойный. Волевой. Тихий. И в придачу такая замечательная провинциальная фамилия — Тиховаров.
Валя блеснула глазами:
— Мы тоже сумеем!
Танго кончилось, и в напутствие учитель что-то не успел досказать. Он только успел пробормотать:
— Дай бог. Дай бог. Дай бог…
Валя уехала; с ней уехали в Москву Тиховаров и я — из городка нас и было трое уехавших. Ехали мы поездом. Номер вагона уже не вспомнить.
Теми же или похожими поездами — «поездами пятьдесят четвертого года» — нас, юных, забросило в Москву, как волной. Очень и очень многих. И добрых. И недобрых. И напористых. И слабых. И всяких-всяких. Мы и сами не знали, какие мы. Это было скрыто и еще не проявлено внутри волны — заметна была лишь сама волна. «О боже ты мой! Сколько ж их приехало!» — сказала старушка на перроне, когда мы с Тиховаровым сошли с поезда, волоча чемоданы. В чемоданах были учебники. Моденов. Перышкин. И так далее.
С тех пор прошло много лет. Наша волна давно перестала быть волной, кончилась или, скажем, растеклась. И даже брызги этой волны давно опали… Гущин стал самым молодым академиком. Гребенников тоже фигура. Дягилев не доучился, а после, ныряя в воду, умер от разрыва сердца. Таня Исаева, которую выгнали со второго курса, стала фотографом на киностудии и очень счастливым человеком. Вот так… И в некотором, конечно абстрактном, смысле «нас» уже нет. И уже, дай бог им удачи, идут другие волны.