уже не будет. Мне вспомнилось, как еще мальчишкой, когда все было чисто и определенно, мой брат бродил по полоске прибоя в Дублине, восторгаясь шероховатостью ракушки, ревом низко летящего самолета или церковными карнизами — всем тем вокруг него, что казалось незыблемым, нацарапанным внутри сигаретной пачки.
Рассказывая нам с братом сказки, мама любила предварять их сложным росчерком: «Однажды, давным-давно — настолько давно, что меня там и быть не могло, а если б я была там, то меня бы не было здесь, да только я здесь, а не там, но все равно расскажу вам историю о том, что случилось однажды, давным-давно…» — и дальше следовала сказка ее собственного сочинения, легенда, в которой мы с братом отправлялись в удивительные края, а проснувшись поутру, уже не знали, пригрезились нам части одного сна, мы видели одинаковый сон или же в каком-то нездешнем мире наши сны переплелись и поменялись местами. Знай я об аварии Корригана, согласился бы на это не раздумывая:
Все мы слыхали о чем-то подобном. Любовное письмо проскальзывает в щель почтового ящика в тот миг, когда чашка еще не долетела до пола. Гитарная струна щелкает, когда последний вздох еще не покинул губ. Сдается мне, дело тут не в Божьем промысле и не в людской сентиментальности. Возможно, просто случай. А совпадение, может статься, — лишь очередной способ убедить себя самих в собственной значимости.
Так или иначе, факт останется фактом, и ничего тут не сделаешь: Корриган был за рулем фургона, весь день проведя в Могильниках и судах Нижнего Манхэттена, а затем поехал на север по шоссе Рузвельта, и Джаззлин сидела рядом, желтые туфли, неоновый купальник, на шее тугая ленточка, а Тилли осталась в камере, взяла на себя всю вину за кражу, и мой брат вез Джаззлин домой к детям, ведь дети поважнее всех брелоков, всех сальто в воздухе, и они мчались вдоль Ист-Ривер, между зданиями и тенями, и тут Корриган решил перейти на соседнюю полосу; может, включил поворотник, а может, и нет; может, у него закружилась голова, или он устал, или замотался; может, он принял таблетку и реакция притупилась или зрение затуманилось; может, недожал тормоз или, наоборот, вдавил педаль слишком резко; может, тихонько мурлыкал песенку, кто знает; но, говорят, его задела сзади шикарная тачка, антикварный раритет какой-то, водителя никто не разглядел, золоченый автомобиль, каждый день выезжающий навстречу аплодисментам, стукнул по бамперу фургона, слегка подпихнул его, но Корригана бросило через три полосы, словно в танце, бурым вихрем, на миг даже элегантным отчасти, — и я теперь представляю, как Корриган стискивал руль, его страх, его округлившиеся кроткие глаза, и Джаззлин рядом кричала, тело напряжено, шея одеревенела, перед нею промелькнула вся ее короткая порочная жизнь, и тут фургон занесло на сухом асфальте, он врезался сперва в легковушку, потом в почтовый пикап, а затем на полном ходу — в боковое ограждение трассы, и Джаззлин головой вперед вылетела сквозь лобовое стекло, ремня-то нет, тело уже на полпути к небесам, а рулевое колесо отбросило Корригана назад, сломало грудину, голова отскочила от стекла в паутине трещин, в крови, а потом тело швырнуло на место с такой силой, что разлетелся металлический каркас сиденья, тысяча фунтов стремительной стали, фургон еще шел юзом от одной обочины к другой, а тело Джаззлин, едва одетое, описало в воздухе дугу со скоростью пятьдесят- шестьдесят миль в час, расшиблось о дорожное ограждение и замерло смятой грудой, одна нога нацелена вверх, словно делая шаг, точнее, словно Джаззлин хотела шагнуть в небо, а потом в фургоне нашли только одну ее вещь, желтую туфлю на тонком каблуке рядом с Библией, косо выпавшей из бардачка, одна на другой и обе в осколках, а Корригана, еще дышавшего, помотало туда-сюда, кинуло вбок, и в итоге он оказался втиснут в темный колодец между педалями газа и тормоза, а мотор ревел, словно одновременно хотел разогнаться и заглохнуть: вес Корригана на обеих педалях.
Сначала решили, что он умер, и погрузили в мясной фургон рядом с Джаззлин. Кровавый кашель озадачил санитара, и тогда Корригана отправили в Ист-Сайдскую больницу.
Кто знает, где мы были, ехали назад, в другой части города, по пандусу автомагистрали, в безнадежной пробке, у будки дорожного сбора, какая разница? Пузырек крови на губах брата. Мы ехали, тихо напевая, а дети дремали на задних сиденьях. Альби решил задачку. Обоюдный шах и мат. Брата заправили в «скорую помощь». Мы ничем не могли бы помочь. Никакие слова его бы не вернули. То было лето сирен. У Корра — еще одна. Вертелись мигалки. Его отвезли в больницу «Метрополитэн», в неотложку. Бегом по бледно-зеленым коридорам. Кровавые следы по полу. Две тонкие линии от задних колес каталки. Вокруг хаос. Я высадил Аделиту с детьми у дощатого домишки, где они жили. Уходя, она оглянулась, помахала мне рукой. Улыбнулась. Она была его. Она ему подойдет. Нормальная она. С ней он отыщет своего Бога. Брата вкатили в «отстойник». Крики и шепот. Кислородная маска на лице. Развороченная грудь. Коллапс легкого. Дюймовые трубки, чтобы он мог дышать. Медсестра с манжетой тонометра. Сидя за рулем фургона, я смотрел, как в доме Аделиты зажигают свет. Разглядывал ее силуэт на занавесках, пока она не задернула плотные шторы. Только затем включил зажигание. Врачи уложили брата на растяжку. Искусственное легкое у кровати. Пол такой липкий от крови, что интернам пришлось ноги вытирать.
Не подозревая ни о чем, я ехал дальше. Улицы Бронкса в выбоинах. Оранжевый и серый — цвета пожарищ. На перекрестках танцевала ребятня. Тела в непрерывном движении. Подростки будто узнали о себе что-то совершенно новое и тряслись теперь в экстазе почти религиозном. Пока делали рентген, палату выскоблили. Я свернул под мост, где провел почти все лето. Проституток в тот вечер было всего ничего — лишь те, что не попали под облаву. Из-под опор выпорхнули ласточки, ножницами распороли воздух. Засеяли небо. Никто меня не окликнул. Мой брат в больнице «Метрополитэн», еще дышит. Мне бы спешить на работу в Куинс, но я перешел через улицу. Не подозревая ни о чем. Кровь набухает в легких. К крохотному бару. Орал музыкальный автомат. «Фор топе». Внутривенные катетеры. «Марта и Ванделлас». Кислородные маски. Джими Хендрикс.[47] Врачи без перчаток. Его стабилизировали. Впрыснули морфий. Прямо внутримышечно. Не поняли, что за синяки на сгибе локтя. Решили сначала, что обычный наркоша. Кто-то сказал, его привезли с мертвой шлюхой. В кармане брюк наткнулись на образок. Я вышел из бара, нетвердой поступью пересек ночной бульвар.
Меня окликнула какая-то женщина. Не Тилли. Я не обернулся. Темнота. Во дворе обкуренный молодняк играл в баскетбол без мяча. Врачи расходятся отдохнуть. Писк огоньков, вторящих сердцебиению. Над ним склонилась сиделка. Он что-то шептал. Последние слова умирающего?
Я заехал за Аделитой. О господи. В глазах смятение. Набросила жакет на ночную рубашку. Возьму детей, сказала она. Схватила обоих в охапку, сунула мне. Такси мчалось, швыряясь огнями фар. В больнице мы усадили детей в приемном покое. Рисовать цветными карандашами. На газете. Сами — бегом искать Корригана. Ох, сказала она. Ох. О господи. Всюду распахиваются двери. Опять закрываются. Над нами потрескивают лампы дневного света. Корриган лежал в маленькой монашеской келье. Врач закрыл дверь у нас перед носом. Я медсестра, сказала Аделита. Прошу вас, пожалуйста, дайте мне его увидеть, я должна увидеть его. Пожав плечами, врач отвернулся. О боже. Ох. Мы придвинули к кровати два простых деревянных стула. Научи, кем я могу быть. Научи, чем я могу стать. Научи.
Прижимая к груди папку, вошел врач. Тихо заговорил о внутренних повреждениях. Целый новый язык, травматология. Писк ЭКГ. Аделита склонилась над Корриганом. Он что-то говорил в морфийном ступоре. Я видел кое-что красивое, шептал он. Аделита поцеловала его в лоб. Положила руку на запястье. Мерцает экран кардиографа. Что он говорит? — спросил я. За дверью пощелкивают колеса каталок. Вопли. Всхлипы. Неуместные смешки интернов. Корриган снова ей что-то прошептал, на губах вскипела кровь. Я тронул Аделиту за руку. Что он говорит? Глупости, ответила она, всякие глупости. У него галлюцинации.