Даже здесь, на Сентер-стрит, практически не осталось памятных знаков, которые бросались бы в глаза. Ни фигуры Правосудия с повязкой на глазах. Ни великих мыслителей, завернутых в тоги. Ни даже вырезанной над гранитными колоннами уголовного суда надписи:
В частности, поэтому судья Содерберг посчитал выступление канатоходца над городом шагом поистине гениальным. Живой памятник. Своим поступком этот человек превратил себя в статую, только в типично нью-йоркскую, на краткий миг явившуюся высоко в небе и затем пропавшую. В статую, которой не было дела до истории. Циркач поднялся на башни Всемирного торгового центра, самые высокие в мире, и натянул между ними свой канат. Башни-близнецы. Каков выбор! Такие дерзкие. Такие зеркальные. Устремленные вперед. Само собой, чтобы расчистить место для башен, Рокфеллерам пришлось снести парочку зданий в неоклассическом стиле, равно как и несколько других исторических строений, — Клэр возмутилась, прочтя о таком вандализме, — но по большей части в них размещались затрапезные магазины электротоваров да дешевые лавчонки, где люди с хорошо подвешенными языками сбывали прохожим всевозможную дребедень: картофелечистки, фонарики со встроенным радио да музыкальные «снежные шары». Там, где прежде орудовали эти мошенники. Портовое управление поставило два высящихся над городом, доставших до неба маяка. Их стеклянные грани отразили небо, ночь, многоцветие; прогресс, идеал красоты, капитализм.
Содерберг был не из тех, кто сидит сложа руки, стеная об ушедших временах. Город же — больше, чем все его здания и люди, их населяющие. У него немало своих нюансов. Город с готовностью принимал все, что уготовила судьба: преступность, и насилие, и редкие проблески добра, сквозившие из повседневности.
Он заключил, что канатоходец, по всей видимости, задолго обдумал свое выступление. Не просто так погулять вышел. Канатоходец делал заявление собственным телом, и если б он упал… ну что ж, значит, упал бы, — но, выжив, делался памятником, не изваянным в камне или отлитым в бронзе, одним из тех нью-йоркских монументов, которые заставляют людей переспрашивать друг у друга:
Содерберг едва разминулся с канатоходцем. Его эта мысль сильно расстроила, но так уж вышло: он пропустил выступление, опоздал на считанные минуты, секунды даже. Прибыл в центр города на такси. Водителем был угрюмый чернокожий, которого не веселил даже грохот музыки в колонках. Запах марихуаны в салоне. Если вдуматься, омерзительно — приличные нью-йоркские таксисты, видимо, перевелись. Опрятность и предупредительность ушли в прошлое. Растафарианская музыка в восьмиканальнике. Таксист высадил его у заднего фасада дома номер 100 по Сентер-стрит. Содерберг прошел мимо офиса окружного прокурора, остановился у запертой металлической дверцы сбоку — единственной уступки их положению, отдельного входа в здание, устроенного специально, чтобы судьям не приходилось пробиваться через толпу посетителей на парадной лестнице. Дверь не слишком потайная, да, в сущности, и не такая уж это привилегия. Отдельный вход требовался судьям, чтобы какому-нибудь идиоту не взбрело в голову разобраться по-свойски. Впрочем, дверца нравилась Содербергу: тайный проход в храм правосудия.
У двери он быстро оглянулся по сторонам. В окнах верхних ярусов соседнего здания несколько человек глазели на запад, указывая на что-то пальцами, но судья не придал значения: ну и что, очередная авария или другое утреннее происшествие. Отпер дверь своим личным ключом. Ему стоило только обернуться и хорошенько вглядеться в фигуры зевак, тогда, возможно, любопытство заставило бы его по прибытии наверх самому выглянуть в окно и стать свидетелем далекого спектакля. Но он лишь вошел, вновь запер замок, вызвал лифт, подождал, пока не раздвинутся аккордеонные мехи его дверей, и поднялся на четвертый этаж.
Прошел по коридору, аккуратно ступая черными туфлями «на каждый день». Темные стены с глубоко въевшимся запахом грибка. Скрип подметок в тишине. Вокруг витала летняя меланхолия. Его кабинет в дальнем конце коридора — комната с высоким потолком. Когда он впервые надел судейскую мантию, пришлось делить с коллегой закопченную коробку, которая не подошла бы и чистильщику обуви. Он был в смятении от того, как обращались с ним и с его коллегами. Мышиный помет в ящиках стола. Стены, отчаянно нуждавшиеся в покраске. Шуршавшие на подоконнике тараканы — так, словно им тоже не терпелось вырваться отсюда. Но прошло пять лет, и его перевели в новое помещение. Нынешний кабинет не настолько убог, да и к нему самому начали проявлять чуточку больше уважения. Рабочий стол красного дерева. Хрустальная чернильница. Фотография в рамке — Клэр и Джошуа на морском берегу во Флориде. Намагниченный держатель для канцелярских скрепок. На высоком древке за спиной судьи, у окна, звездно-полосатое полотнище, которое иногда шевелилось на ветерке. Не самый роскошный кабинет в мире, но ему хватало. Кроме того, Содерберг не из тех, кто станет жаловаться на подобные мелочи, этот порох он держал сухим на случай, если тот действительно потребуется.
Клэр купила ему новенькое вращающееся кресло, с глубокими ямами в коже отделки, и он полюбил этот момент — каждое утро, первым делом, — когда усаживался и крутился в нем. Длинные ряды книг на полках. Сборники решений комиссии по апелляциям, отчеты апелляционного суда, нью-йоркские приложения. На отдельной полке — полное собрание Уоллеса Стивенса, подписанное автором. Выпускной фотоальбом Йельского университета. На восточной стене — копии всех дипломов. У двери — карикатура из «Нью-Йоркера» в аккуратной рамочке: Моисей на горе, с десятью заповедями, а в толпе внизу два юриста.
Он включил кофеварку, развернул на столе свежий номер «Нью-Йорк таймс», вытряс из пакета пару порций сливок. Полицейские сирены. Их вой неслышно преследовал Содерберга на протяжении всего рабочего дня.
Деловой раздел он успел просмотреть уже до середины, когда дверь со скрипом отворилась, впуская еще одну сияющую лысину. Едва ли справедливо, но в коридорах юстиции ощущалась заметная нехватка волосяного покрова. И это не просто тенденция, это факт. Все вместе — плешивая команда. С самого начала судебной практики их преследовала эта фантомная боль: линия волос на голове каждого неуклонно отступала назад. Оракулам не хватало фолликул.
— Здорово, старина.
Широкое лицо судьи Поллака горело. Глаза — блестящие металлические шайбы. Смахивает на рыбу- молот. Поллак бубнил о каком-то человеке, подвесившем веревку между башнями. Содерберг сначала решил, что речь идет о суициде, кто-то повесился, спрыгнув со строительного крана или какой-то подобной конструкции. В ответ кивнул и лишь перевернул газетную страницу; сплошь Уотергейтский скандал, и где же тот Мальчик-с-Пальцем,[135] когда он так нужен? Он даже не замедлил отпустить сомнительную, если вдуматься, шутку: на этот раз Дж. Гордон Лидди[136] заткнул пальцем не ту дырку, — вот только шутка вылетела у Поллака в другое ухо. Ох уж этот Поллак, кусочек сыра на манишке черной судейской мантии, изо рта — белые брызги слюны. Воздушный десант. Содерберг откинулся на спинку кресла и уже собирался указать коллеге на беглые остатки завтрака, когда тот упомянул вдруг шест-балансир и натянутый канат. Картина начала проясняться.
— Как, как?
Человек, о котором рассказывал Поллак, отнюдь не повесился; напротив, он прошел между башнями. Мало того, он ложился на канат. Подпрыгивал. Танцевал на нем. Он буквально перебежал по нему над пропастью между зданиями.
Содерберг повернулся вместе с креслом на решительные девяносто градусов, распахнул занавески и попытался что-то разглядеть. Взгляд зацепил уголок Северной башни, но остальная картина оказалась блокирована другими домами.
— Короче, ты все пропустил, — поставил точку Поллак, завершая рассказ.
— Делалось официально, так ведь?
— Что, прости?
— С разрешения властей? Реклама?