и стар уже, а понимает, что к чему. И мальчонку послали за князем не случайно.
Между тем Макар Силыч перешел к рассказу о страшной ночи пожара. Он весь день ждал французов, но они, видать, были напуганы пожаром Китай-города и предпочли для расквартирования более безопасные места. Когда уже прикорнул в господском кресле перед камином, вездесущий парнишка разбудил его криком: «Мещерские горят!» Дворецкий созвал слуг, взяли трубы, насосы и побежали на двор к Мещерским тушить огонь. Главное здание уже вовсю занялось. Ветер дул в сторону реки, поэтому флигель, примыкавший к шуваловским постройкам, оказался еще нетронутым. Бог, как говорится, миловал, ведь в этом флигеле у Мещерских располагалась библиотека, она могла вспыхнуть в одну минуту, и тогда бы пожарные трубы не помогли. Пламя изнутри уже подобралось к флигелю и лизало его толстые каменные стены. Медлить было нельзя. Макар Силыч приказал отрезать огонь от флигеля, и струи воды прицельно ударили в лопнувшие окна главного здания, соседствующего с библиотекой. Дворецкий бегал по двору и деятельно руководил людьми, перебрасывая их с одного участка на другой. В конце концов от усердия он сорвал голос. К утру пожар все же потушили, сохранив библиотеку, а также часть гостевого флигеля.
— Пожар — дело понятное, — продолжал свой рассказ Макар Силыч, — к утру уже вся Москва пылала. Но ты объясни мне, старик, откуда на дворе у Мещерских столько трупов?
— Дворовые люди сгорели, — прикинул Архип.
— Если бы! — вскинул палец вверх дворецкий и вдруг перешел на шепот: — Из дворовых там был только ихний конюх Михеич. А остальные восемь — французы!
— Да ну? — раскрыл рот старик.
— Вот тебе «ну»! И все, как один, пулями прострелены, а у конюха, кроме топора, никакого оружия.
— Может, в доме кто стрелял?
— В доме лежали три обгоревших тела. Сам граф и две женщины — графиня с дочерью. Так что, выходит, в одночасье не стало семьи.
Слуги выпили за упокой господ крепкой вишневой наливки, и Макар Силыч продолжил не без хвастовства, явно гордясь своей предприимчивостью:
— Французов мы тайком снесли к реке и там сожгли от греха подальше, а графа и графиню с дочерью похоронили в Новодевичьем. Отпевал простой монах, ну да и на том спасибо…
Наливка ударила в голову старику, он уже плохо соображал и только слышал сквозь дрему, как пьяный дворецкий рассуждает сам с собой:
— У графа из родни никого, а у графини — брат. Твой хозяин, князь Белозерский. Выходит, ему все достанется…
Глаза князя загорелись диким огнем. Он не дал Архипу договорить, вскочил со стула, будто с раскаленной сковороды, и отрезал:
— Хватит болтать!
Архип застыл с открытым ртом, даже позабыл встать перед барином. Илья Романович обвел испытующим взглядом всех присутствующих, так что люди поежились, словно от сквозняка. Его взгляд недвусмысленно говорил: «Забудьте, что слышали, а не то…» Илларион, скрививший губы в усмешке, в этот миг был точным отражением хозяина. «… а не то души из вас выну!» — обещал его горящий разбойничий взгляд.
— Засиделись мы, Прокоп, — хрипло произнес Илья Романович. — Пора и честь знать. — И вышел вон, за ним черной тенью следовал Илларион.
К усадьбе шли молча, быстрым шагом, и каждый напряженно размышлял о своем. «Помнишь, как вздумала меня уму-разуму учить, Антонина Романовна? — продолжал Белозерский стародавний спор с сестрой. — Что же ты, голубушка, от большого ума дуру сваляла? И себя, и дитя свое погубила! Ну тебя ли мне было слушать?!» — «Ишь, как обернулось! — ликовал Илларион. — Служить у богатого куда веселей!»
За ними, порядочно отставая, плелся измученный старый слуга и размышлял о том, что отжил он свой век, теперь возле князя вьется приблудный черный пес, который не даст никому приблизиться к хозяину, того и гляди, перекусит глотку. Горько было то, что за свои старания и мытарства Архип рассчитывал получить хоть полтинник, а кроме свирепого окрика князя так и не был ничем награжден.
Ночью в усадьбе никто не спал, Тихие Заводи гудели, как разоренное осиное гнездо: князь спешно готовился к отъезду.
Федор Васильевич Ростопчин, напротив, не торопился возвращаться в погорелую Москву. Когда ему доложили, что комендантом города назначен полковник Бенкендорф, он поначалу обрадовался. Как-никак с его отцом, Христофором Ивановичем, вместе служили государю Павлу, остались ему верны до конца, потому и впали в немилость у его сына, императора Александра.
— Погляди-ка, матушка, Бенкендорфы опять идут в гору, — радостно сообщил он своей супруге Екатерине Петровне, пытаясь втянуть ее в разговор. — Свои люди… Нам это кстати!
Однако та и бровью не повела в ответ на заявление мужа. Екатерина Петровна, с тех пор как Ростопчины приехали во Владимир, постоянно молчала, бродила по наспех устроенным комнатам сама не своя, и это пугало графа. Жена замкнулась в себе, а если и обращала взгляд на мужа, то он был таким угрюмым и так мало было в нем супружеской нежности, что тот только ежился, будто ему за ворот вылили кружку ледяной воды.
Супруги Ростопчины представляли удивительное зрелище, особенно находясь вместе. Человека неподготовленного неизменно разбирал смех при первом взгляде на эту чету, похожую на иллюстрацию к какой-то лафонтеновской басне. Граф был похож на обезьяну — выпученными глазами, приплюснутым носом, вечно взъерошенными волосами, очень подвижный, юркий, несмотря на высокий рост. Графиня же напоминала лошадь. Костистая, худая, лицо вытянутое, глаза навыкате, огромный рот с крупными желтоватыми зубами, нос, будто скопированный с причудливой венецианской маски, и уши в полтора вершка размером. Таких уродливых ушей, по общему мнению, во всей Москве не сыщешь. Екатерина Петровна, урожденная графиня Протасова, воспитанная при дворе Екатерины Великой, плохо понимала по-русски. Поэтому в доме говорили в основном на французском, что не совсем было удобно в столь грозную для России годину, да еще такому ярому патриоту и галлофобу, как Федор Васильевич.
— Вымолви хоть словечко, Кати, — упрашивал он упрямую и нежно любимую супругу, — а если обиделась на что-то, так прямо и скажи!
Он догадывался о причине ее сурового молчания, так же как и о причине молчания императора, не ответившего ни на одно его письмо. Причиной был юный Верещагин, купеческий сын, обвиненный в измене за перевод письма Наполеона к прусскому королю. Генерал-губернатор казнил его всенародно, вопреки решению Сената, на Большой Лубянке в день исхода из Москвы, отдав на растерзание пьяной озверевшей толпе. Он искренне полагал, что народный патриотизм требует «вещественной пищи» в виде наказания изменников и предателей, и эту «пищу» ему необходимо своевременно выдавать, хотя бы и вопреки всем законам — божьим и человеческим. Графиня узнала об этом бессмысленном зверстве уже во Владимире и целые дни проводила в постах и молитвах. Впрочем, она всегда отличалась крайней набожностью.
Но вот из Москвы поступили новые сведения. Молодой комендант развернулся уже не на шутку. Арестовано несколько десятков человек, сотрудничавших с оккупантами. Полным ходом идет расследование причин пожара. И хуже всего — Бенкендорф лично допрашивает причастных к делу Верещагина.
— Это по чьей же указке? — хмурился Ростопчин, и его обезьянье лицо покрывалось глубокими морщинами. — Я же все подробнейшим образом отписал Государю императору!
Главный полицмейстер столицы Ивашкин, державший перед ним отчет, пожал плечами. На его грубом, опухшем от безобразного пьянства лице не отобразилось ничего. Оба прекрасно понимали, по чьей указке действует молодой комендант, но не хотели в это верить.
— Не пора ли, Федор Васильевич, собираться в дорогу? — наконец нерешительно спросил обер- полицмейстер. — Как бы там без нас чего не вышло… Все же своя рука — хозяйка, а то, выходит, будто мы прячемся…
Ростопчин промолчал — возвращаться на пепелище ему ох как не хотелось. Вот-вот потянутся