замерзший? А может, это и не он?
Она укутала юношу и всю дорогу до медсанбата ехала в кузове, положив его голову к себе на колени. У нее было то странное и удивительное состояние, когда в душе все поет от радостного ощущения неожиданной встречи, и в эту сильную светлую песню врываются, словно непрошеные гости, нотки тревоги и тоски.
В медсанбат добрались лишь к обеду. Майор медицинской службы Логов всплеснул пухлыми руками, увидев полную машину раненых: количество мест в медсанбате не было рассчитано на такое большое пополнение. С помощью медсестер он разместил раненых. В самой теплой комнате Женя нашла место для паренька, подобранного в степи. Никаких документов при нем не оказалось, и все же сердце подсказывало ей, что она не ошиблась. Жене не терпелось поговорить с ним, убедиться, что это действительно Валерий и что он не забыл ее. Она уже представила себе, как он будет читать ей стихи, те, что первыми придут на память, или те, что написал на фронте.
Наскоро перекусив, Женя принялась за свою обычную работу, но Логов, внимательно посмотрев на нее, велел ей немного поспать, с тем чтобы вечером принять дежурство. Перед тем как уйти отдыхать, Женя несколько раз заглядывала в комнату, где лежали раненые, и с надеждой смотрела на юношу. Казалось, он был без памяти.
Вечером, заступив на дежурство, Женя вместе с санитаркой разносила раненым ужин. Юношу она кормила с ложки. Он жадно глотал горячий суп.
Неожиданно с улицы донесся гул пролетавших самолетов.
— Бомбят? — хрипло и взволнованно спросил он.
— Нет, нет, — торопливо успокоила его Женя. — Это наши. Теперь фашисты отбомбились.
Она не видела хорошо его лица, но зато услышала голос и отбросила прочь все сомнения: Валерий!
Женя дрожала от волнения.
— Скажи, ты — Валерий?
Юноша вздрогнул, и веки его чуть приоткрылись.
— Да, — сказал он. — А что?
Ей показалось, что теперь прозвучал совсем другой голос, глухой и незнакомый.
— Я — Женя. Из Синегорска. Помнишь?
— Женя? — спросил он таким спокойным и равнодушным тоном, что у нее похолодели губы.
— Ты вспомнишь, ты непременно вспомнишь, — придвигаясь к нему, повторяла она. Она боялась и подумать, что произошла ошибка. — Ведь твоя фамилия Крапивин?
— Нет, — едва слышно ответил он. — И я никогда не встречал тебя.
— Да нет же, — испуганно и настойчиво доказывала она. — Я — Женя. Неужели не помнишь?
Глаза юноши закрылись, и он глухо застонал.
— Я ничего не помню. Ничего…
Женя в смятении привстала с койки. Как могла она тревожить человека, который совсем недавно пришел в сознание?
— Прости, — прошептала она. — Прости.
Она с минуту задержалась возле его койки, подождала, пока он успокоится, подкрутила в лампе фитиль и вышла из комнаты.
Валерий проводил ее настороженным взглядом и облегченно вздохнул. Кажется, она так и не убеждена, он это или же человек, похожий на него. Пусть так и будет. Конечно, все было бы совсем иначе, если бы он не ушел тогда, когда понял, что и Саша, и девочка, и Шленчак — все погибнут. И разве он мог бы встретить Женю, если бы было не так, как произошло? Но вот он встретил ее, узнал, едва она обратилась к нему с первым вопросом. И что же? Где счастье? Почему вместо счастья — раздирающая душу тоска и отчаяние?
Он вспоминал сейчас, как спасся от смертоносного огня танков, до ночи сидел в развалинах кирпичного дома. Потом пошел сильный дождь вперемежку со снегом. Валерий, обессиленный и подавленный, ушел в степь…
Валерию вдруг снова, как и прежде, захотелось убедить себя в том, что ничего страшного не произошло и что можно и теперь найти удобный для себя выход. Но тщетно, все его доказательства тут же разбивались о какую-то непреодолимую стену, и чувство безысходности и непоправимости того, что свершилось, завладело им.
«Почему хорошо тем, кто честно идет по жизни? — спрашивал себя Валерий. — Наверное, им очень легко дышать… Что же отличает тебя от Саши, от Жени, от Шленчака? — Валерий долго лежал, стиснув губы, силясь найти верный, не подлежащий сомнению ответ. — Кажется, у тебя нет того главного, что есть у них. Помнишь, все, что говорили тебе еще с самого детства о Родине, о любви к ней, о долге, было для тебя красивыми, заманчивыми словами, от которых сладко замирало сердце. Нет, конечно, не только слова. Тебя нельзя назвать трусом. Ты мог пойти и на подвиг. Но ты всегда смотрел: а будет ли тот или иной шаг отвечать твоим собственным интересам. Даже на подвиг шел с оглядкой. Или с расчетом? И никто не мог прочитать в твоей душе то, что ты иногда прятал даже от самого себя. А они, твои сверстники, ничего не прятали от людей. Не может быть, чтобы они не думали о себе, не хотели остаться в живых. Разве меньше тебя они любят жизнь? Но свое личное счастье они не отделяли от судьбы людей. И вот теперь тебя убивает собственная совесть. Так что же делать? Что?»
Валерий лежал неподвижно, боясь привлечь внимание раненых с соседних коек. Физически он чувствовал себя крепче. Временами готов был решиться пойти к Жене и рассказать ей обо всем. Но тут же останавливал себя.
«Ты не сделаешь этого, — внушал он себе. — Не сделаешь, потому что все еще ценишь свою жизнь. А разве они не ценят? Так в чем же разница? Почему ты не можешь, а они бы смогли? Неужели все дело в том, о чем ты уже спрашивал себя, — в долге, в вере, в любви ко всем этим людям, которые окружают тебя, и ко всей этой земле, на которой полыхает сейчас такая страшная война? Неужели именно в этом?»
Время шло, а Валерий так и не мог придумать, что ему следует предпринять, как поступить. Лампа давно погасла, видимо, в ней кончился керосин. В окно заглянул месяц, холодный и безжизненный. Кажется, все спят. Лишь в противоположном углу тихо бредит раненый. Валерий встрепенулся. Внезапно родившаяся мысль обожгла его.
«Бежать, бежать, — настойчиво стучало в его голове. — И я знаю, куда бежать. Знаю. И там — спасение…»
Он поспешно, насколько позволяла ему больная рука, натянул под одеялом брюки, потом гимнастерку, сел на койке и с огромным трудом надел сапоги. Осмотрелся. Накинул шинель, схватил здоровой рукой шапку и, стараясь ступать бесшумно, выскользнул из комнаты. Проходя по коридору, он вдруг остановился, пораженный: из приоткрытой двери одной из комнат струился свет. Затаив дыхание, он заглянул туда. В крохотной комнатушке, набросив на плечи шинель, спиной к двери сидела Женя. Она держала в руках какую-то фотокарточку и внимательно рассматривала ее.
«Скорей, скорей, — торопил себя Валерий. — Она почувствует, она обернется. Сейчас обернется. Скорей, пока она не обернулась. Скорей!»
Но он не успел уйти: Женя, видимо почувствовав на себе пристальный взгляд, стремительно обернулась и совсем рядом с собой увидела его почерневшее, состарившееся лицо с потухшими, неживыми глазами.
— Женя, — прошептал он, задыхаясь. — Женя, — повторял он, будто не знал и не мог произнести других слов.
Она вскочила со старого скрипучего кресла и бережно усадила в него Валерия.
— Спаси меня, Женя, — как-то слишком спокойно произнес он. — Спаси.
Она присела рядом с ним. За окошком взвизгивала, точно от боли, ожидавшая рассвета пурга. Можно было подумать, что ее ожесточенное, гневное дыхание пыталось заглушить то, о чем, сбиваясь и путаясь, рассказывал Валерий.
Он говорил быстро, почти безостановочно, не давая перебить себя.
— Мне верилось, что я прав. Всегда и везде, Я был убежден, что иду по жизни так, как нужно. Готов был идти в огонь, если знал, что меня заметят, и боялся поднять голову от земли, если понимал, что никто