склонностей, какие обнаружились сегодня, не знала о необходимости спасаться от самой себя. Итак, естественной, врожденной добродетелью она не обладает, — быть может, в природе и встречаются святые души, которые такими и родились, но она не из их числа: ее добродетель — порождение пламенной воли, а не ледяной невозмутимости. Взором беспощадным и пытливым заглянула она в свою душу, в каждый ее закоулок. Признавая за собой известную силу, она видела, что слабости в ней было еще больше. На какое- то мгновение она осмелилась заглянуть в самую бездну своей души, и то, что она там увидела, заставило ее ринуться к отцу.
Как бы ни хотелось ей щадить его, она не могла больше себя обманывать. И, как ни тяжело ей было признаться отцу в том, что ее чувства по отношению к сэру Уилоби претерпели изменения, даже наедине с собой она не позволяла себе лукавить и приписывать свое охлаждение к жениху дочерней привязанности. Какое-то время она тешила себя этим самообманом. Теперь же, когда ей стало ясно, что откладывать разговор больше нельзя, она поняла, что ее удерживало до сих пор нелепое желание сохранить за собой репутацию последовательного человека. Поддавшись ему, она дошла до того, что сетовала на свою судьбу перед посторонними. При ней так часто упрекали женщин в легкомыслии, в отсутствии глубины, отец так часто сравнивал их с флюгером, послушным воле ветра, так часто повторял свое quid femina possit,[6] что этой умнице хотелось — ради поддержания чести всего женского сословия, а также чтобы показаться среди него исключением, — заявить себя человеком последовательным.
Она уже открыла было рот, чтобы произнести: «Отец», но тут же спохватилась — такое торжественное обращение заставило бы его насторожиться, меж тем как время высказаться до конца еще не наступило.
— Папа, увези меня отсюда, — сказала она.
— Куда? — спросил доктор Мидлтон. — В Лондон? Но у кого же мы остановимся?
— А если во Францию, папа?
— Мотаться по отелям!
— Всего две-три недели!
— Две-три недели?! Но ведь на той неделе — а именно в четверг — я приглашен к миссис Маунтстюарт-Дженкинсон на обед.
— А нельзя найти какой-нибудь предлог и извиниться?
— Нарушить слово?! Нет, милая, этого я себе позволить не могу, хоть мне самому не улыбается перспектива пить вино, подаваемое к столу у вдовы.
— Неужели слово так связывает человека?
— А что же еще его связывает, если не слово?
— Видишь ли, папа, мне немного нездоровится.
— В таком случае надо позвать того человека, который здесь обедал, помнишь? Как его? Корни. Он превосходный врач, настоящий старомодный врач с анекдотами. Но отчего же тебе нездоровится, дружок? Выглядишь ты прелестно, и мне даже трудно поверить, что ты нездорова.
— Я думаю, мне будет полезна перемена обстановки.
— Так вот оно что! Жажда перемен! Semper eadem![7] Женщины и в раю захотят перемены обстановки. И чтобы ангелов тоже непременно заменили другими. Предпочесть этому дому французскую гостиницу! С неба — на землю! «Ужели эта область, мрак плачевный заменит нам сияние небес?»{26} Я пользуюсь здешней библиотекой, как своею собственной. Потом этот славный малый Уитфорд — с ним можно говорить. И мне нравится, что он не дает потачки своему кузену и шефу.
— Уитфорд скоро уедет.
— Мне об этом ничего не известно, и покуда мне самому не скажут наверное, я не поверю слухам. Он упрям, я знаю. Но его всегда можно образумить.
Грудь у Клары высоко вздымалась, и невысказанный мятеж грозил вылиться слезами.
По окнам вдруг захлестал косой дождь, принесенный юго-западным ветром, и перед духовным взором доктора Мидлтона возникла безрадостная картина морского путешествия.
— Нет, нет, мы тебя покажем доктору Корни. Он не очень приятен, не спорю, и, вероятно, не обременен знаниями, если судить по реплике, которой он прервал меня в самой середине моего рассуждения. Впрочем, он, верно, грамотен ровно настолько, чтобы уважать Ученость и выписывать свои рецепты. Большего я не требую ни от лекарей, ни от простых смертных.
Мистер Мидлтон поднялся с кресла и взглянул на стенные часы.
— Quod autem secundum litteras difficillimum esse artificium? — продолжал он. — Какое искусство следует за искусством писателя по трудности? Ego puto medicum. Я полагаю, что искусство врачевания. Медика сажайте рядом с ученым. Впрочем, насколько помнится, мне ни разу не доводилось просить о подобном соседстве, и уж никак я не ожидал, что моей родной дочери потребуется общество лекаря. Впрочем, дочь есть дочь, существо, принадлежащее к загадочному полу. Итак, мы пошлем за Корни. А что до перемены мест, моя дорогая, то и этого в самое ближайшее время будет довольно даже для ненасытнейшей из женщин, ибо Уилоби, я полагаю, разделяет новомодное увлечение проводить медовый месяц на железной дороге. В мое время мы сидели на месте, боясь спугнуть наше счастье: нам и в голову не приходило гонять по всей Европе, принимая всю эту суету и клубы дорожной пыли за райские кущи. Нынче человеческая порода измельчала и жертвует всем ради шумных утех, получая в награду — пыль и суету. Это и есть сегодняшний мир. А засим, моя дорогая, пойдем мыть руки. Обеденным колокольчиком манкировать нельзя. Он требует беспрекословного повиновения.
Клара была в отчаянии от упущенной возможности. Ее удрученная поза и выражение глаз с самого начала насторожили доктора Мидлтона; поняв, что эти симптомы таят в себе смутную угрозу его спокойствию, он пустил в ход все свое красноречие, чтобы тут же, на корню, задушить готовящуюся неприятность.
— Ты не презираешь свою девочку, отец?
— Что за вопрос! Я ведь люблю свою девочку. Но, милая, зачем же зудить над ухом, как комар, и задавать подобные вопросы?
— Хорошо, отец. В таком случае объяви Уилоби, что мы завтра уезжаем. Ты успеешь вернуться к обеду у миссис Маунтстюарт. Почему бы нам не остановиться у друзей, у Дарлтонов или Эрпингэмов, например? Или, наконец, поехать в Оксфорд, где ты можешь всегда рассчитывать на радушный прием. У меня, понимаешь, разыгрались нервы. Мне самой стыдно. Я достаточно здорова, чтобы смеяться над своей болезнью, но не настолько, чтобы ее превозмочь. День-два — и я поправлюсь. Ну, скажи, что ты согласен! Только скажи просто-просто, как в хрестоматиях для первого класса, потому что всякое выражение, которое хоть сколько-нибудь сложнее школьного учебника, заставляет мою бедную голову раскалываться на части.
Доктор Мидлтон развел руками.
— Ты аккредитуешь меня послом к Уилоби, Клара? Предназначаешь мне роль мячика меж двух ракеток? Ну, да ладно. Была бы пьеса, пролог — дело второстепенное. Насколько я понимаю, меня посвящают в одну из многочисленных тайн любви, но, честное слово, я так ничего и не понял. Если у тебя есть что-то такое, что нужно сообщить Уилоби, пусть он это услышит из твоих уст.
— Да, да, отец. Мы с ним кое в чем расходимся, а я сейчас не в состоянии вести споры. У меня головокружения, и я боюсь, как вы совсем не расхвораться. Мы с ним… это я виновата, я!
— А вот и звонок! — воскликнул доктор Мидлтон. — Я поговорю с Уилоби.
— Прямо сейчас?
— Ну, не знаю точно. Во всяком случае, до обеда. Я не могу привязать себя к часовой стрелке. И позволь мне тебе сказать, что я не ожидал от своей дочери такого вульгаризма. «Прямо сейчас!» Нет, моя девочка должна следить за своей речью. — И чтобы смягчить суровость своих слов, доктор Мидлтон улыбнулся и поцеловал Клару в лоб.
Она объявила, что не в состоянии есть, и поднялась к себе, заклиная отца послать ей весточку тотчас после того, как у него состоится беседа с Уилоби. Гордая своим самообладанием — она ведь не пролила ни единой слезинки, говоря с отцом, — Клара начинала верить в собственное мужество наперекор всем прежним свидетельствам ее малодушия.