того, что из этих впечатлении созидаются непохожие образы. И не только «назад» от рассказа Достоевского идут «древесные» ассоциации. В 1933 г. Н. Заболоцкий написал поэму «Деревья». Начинается она обращением героя к физическому миру природы, который отвечает ему разными голосами. Среди его собеседников и деревья: «Будьте моими гостями!» Деревья приходят.
И стол накрыт, и музыка гремит,
И за столом лесной народ сидит.
На алых бархатах, где раньше были панны,
Сидит корявый дуб, отведав чистой ванны,
И стуло греческое, на котором Зина
Свивала волосы…
Теперь согнулося: на нем сидит осина.[25]
Сопоставление деревьев Достоевского и Заболоцкого, вероятно, приоткрывает смысл и обоих произведений. Герои каждого, как и подобает герою литературной утопии, заняты поиском «земли Офирской». Здесь нужно напомнить об одной черте, свойственной русской литературной утопии. Страницы, где говорится о политических и социальных преобразованиях, дышат надеждой на исполнение проектов, на достижение благодетельного места. Но эта надежда реализуется с помощью таких образов, что видна полная неосуществимость всякого проекта. Примером может послужить только что упомянутый Н. Заболоцкий, о котором скажу в свое время, сейчас же несколько беглых наблюдений, свидетельствующих то самое невольное для автора неверие в им же самим воссозданные картины благодатного существования. Поэма «Торжество земледелия» (1928–1930) заканчивается словами:
А на холме у реки<…>Память вечную поет[26].
Вечная память по старой, убывающей жизни (соха), которой на смену идет в деревне новая (трактор). Однако в контексте поэмы «вечная память» получает еще один смысл, добавочный к прямому авторскому — неизбежности смерти. Новая жизнь в этом контексте — лишь отсрочка неминуемого конца, всепоглощающей могилы. «Торжество земледелия» получает смысл (вполне вероятно, не осознаваемый и, может быть, не желавшийся поэтом) торжества земли не только как производящей силы, но и погребающей. Поэтому те, кто занят реализацией утопического идеала, ведут дело к убыванию, к смерти. Мир природы предстает у Заболоцкого миром жизни — смерти, и едва только эта двойная связь нарушается, это ведет к фатальному концу, хотя и при ненарушенной связи те же результаты. В утопии Заболоцкого для человека нет выхода, и задолго до него эту безвыходность художественно осознал Достоевский.
Его персонаж догадывается, что люди безымянного места счастливы, пока не вышли из природы и не поняли, что не являются ее частью. Это понимание становится для них источником страданий. Как раз природность позволяла говорить с деревьями, птицами — у них с ними до поры до времени был
Достоевский пишет, что люди на безымянной звезде были счастливы, пока не узнали, что они люди. «Я заразил собой всю эту счастливую, безгрешную до меня землю<…>Началась борьба за разъединение, за обособленность, за личность, за твое и мое».
Иначе говоря, люди узнали, что они не природа, и это знание — шаг к человеческой жизни. Правда, такому толкованию противоречат слова героя «Сна»:
«Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле». «Если только все захотят, то сейчас все устроится».
Люди не могут быть счастливы — такова мысль не персонажа (он?то думает, что могут), а Достоевского — художника, однако наградой за несчастье является человеческая жизнь. Если же счастлив, он еще не человек, не вышел из мира чистой природности и представляет собой ее разновидность. Значит, его счастье не есть то, о чем идет речь, ибо он сам
Счастье герой Достоевского видит
В истории русской литературной утопии «Сон смешного человека» вслед за «Обломовым» явился произведением, где с гораздо большей отчетливостью, чем до этого, обозначена нерешаемость задачи, составляющей главное в жанре литературной утопии: нельзя найти в мире место, в котором исполнились бы чаяния человека, потому что, во — первых, такое место в самом человеке; во — вторых, и там недостижимо. Нет места в мире, где человек, не перестав быть собой, достиг бы исполнения своих надежд.
Наряду с этим у Достоевского отчетливы признаки, объединяющие «Сон» с утопиями других русских писателей XVIII и XIX столетий, — так называемые типологические признаки. Один из них — озабоченность тем, чтобы предлагаемые в книге средства к благой жизни непременно разделялись
Близкая ситуация изображена Ж. Санд в романе «Грех господина Антуана» (1845). Молодой герой, Эмиль Кардонне, сын богатого буржуа, намерен посвятить свою жизнь идеалам свободы, равенства, братства и создать в будущем гармоническое общество. Рабочие разделят прибыль отца и получат возможность стать «всесторонне развитыми, настоящими людьми»[27]. Отец считает сына «мечтателем и утопистом»[28]. И что же? Маркиз де Буагильбо, восхищенный идеями молодого земляка, завещает ему свое несметное состояние на реализацию коммунистического проекта. В масштабах человечества — так распорядился бы богатством русский персонаж. Ничего подобного француз: предполагается организовать коммуну на землях маркиза — только. Никаких «все, всем, для всех».
В подобной общности спрятано условие, делающее ее бессмысленной с точки зрения целей, ради которых ее добиваются. Человек становится собой, когда он не общ, а единствен. Общее — мир природы, человек же этому миру и противостоит — природа знать не знает единственного. Вот почему любой социальный проект, в основе которого лежат «всё», «все», неосуществим, и попытки реализовать его дадут заранее предвидимый итог: 1) истребление тех, кто не хочет, как
Русская литературная утопия XIX столетия предшествует утопическим произведениям XX в., русским и западноевропейским, осознавшим губительность будущего, созидаемого
Глава V. «Мы наш, мы новый мир построим…». Утопия XX в