написание предполагает, что имеется в виду Град Небесный, спускаемый на землю, осуществленная утопия, всеобщее избавление от зла. Не станет ли впоследствии одним из вариантов «Нового Города» Чевенгур?
Среди персонажей стихов Платонова находятся либо те, кому предстоит населить грядущий город, либо те, кто готовит ему почву, фундамент (образ, который потом тоже возникнет в прозе писателя, — «котлован» как место, откуда начнется «Новый Город»). Это своеобразные фигуры, лишь отдаленно напоминающие людей. Из многих человеческих настроений, действий, чувств у них очень ограниченный набор — преобладают разрушение (и смерть — его совершенная форма) и упоение им; страстное убеждение в том, что существующий человеческий тип никуда не годится и нужно заменить его машиной: или буквально, целиком; или ему нужно приобрести качества, свойственные машине.
Мы до ночи, мы до смерти — на машине, только с ней. Мы не молимся, не любим, мы умрем, как и родились,
у железного лица. (III, с. 498)
Новые люди не любят, они до ночи у железного лица. Да ведь это Вий! Герои лирики Платонова объявили себя принадлежащими бесовскому миру — тогда?то понятно, почему они не молятся, не любят и почему машина мила им: только превратив в нее человека, можно заставить его служить нечистой силе. Вспоминается, конечно, Володя Макаров из романа Ю. Олеши «Зависть»: он завидовал в жизни только машинам, и после сказанного о Платонове персонаж Олеши выглядит как вариант нечистой силы, посланец
При справедливости высказанного суждения Новый Город становится разновидностью подземного мира — пристанища бесовщины, и писатель пообещал (без умысла), что все силы
(III, с. 498–499)
Эти слова могли бы стать эпиграфом к «Чевенгуру»: переместили весь мир под землю, превратили жизнь в кладбище, после чего
Разве не ясно, что это за
«Матиссен ехидно посмотрел на Кирпичникова и сказал: — Видишь, чем стала мысль человека? Ударом разумной воли! Не правда ли?
И Матиссен уныло улыбнулся своим омертвевшим лицом.<…>На глазах Кирпичникова Матиссен явно насиловал природу. И преступление было в том, что ни сам Матиссен, ни все человечество еще не представляли из себя драгоценностей дороже природы. Напротив, природа все еще была глубже, больше, мудрее и разноцветней всех человеков» (I, с. 175).
Эти строки выдают противоречие художественной мысли Платонова. Матиссен, вторгающийся в жизнь, — некий сатаноид (у него мертвенное лицо), он прикидывается живым, чтобы сохранить власть над миром. Платонов ощущает безумие, бесовство такой власти, для которой «только в материале сопротивление», и этот образ можно рассматривать в качестве неумышленной метафоры большевизма, если исторически и топологически ограничивать повесть.
Однако в том же абзаце, где изображен Матиссен — сатана, автор пишет, что природа глубже и мудрее всех человеков; человек, следовательно, мельче и меньше и потому не представляет драгоценности дороже природы. Вероятно, с этим убеждением автора связаны его пристрастия к машине, механизму, технике. Именно отсюда естествен шаг к признанию благодетельности большевистского переворота (о чем Платонов всегда говорит с безоговорочной определенностью) как условия, необходимого, чтобы проникнуть в заповедную природу, раздвинуть границы познанного мира. Подобной грандиозной задаче явно не соответствует существующий тип человека, и посему не меньших усилий требует переделка этого типа, равнозначная (хотел или нет сам Платонов) тому, что делает Матиссен с природой. Вот он говорит Кирпичникову:
«Такая высшая техника имеет целью освободить человека от мускульной работы… (того же хотел Андрей Бабичев в «Зависти» Олеши и в том же 1926 г. —
Матиссен изображен Платоновым как маг, языческий повелитель стихий, шаман— заклинатель, мечтающий о тотальной власти над стихиями. Человек для него — одно из орудий этой власти и рассматривается в качестве разновидности материального мира, как материя — тело. По сравнению с антропологией стихов видны перемены: взгляды, представленные в лирике молодого Платонова и выраженные образом инженера Матиссена, автор подвергает художественной критике: теллурический магизм сродни сатанизму, его энергия питается силами смерти. В Матиссене Платонов невольно осуждает собственные стихи — здесь, по — моему, и проходит грань противоречия. Платонов не делает (вполне искренно, я убежден) логически следующего шага: не оценивает коммунистической утопии тоже магическим заклинанием стихий. Разгадав бесчеловечность «шаманизма» в своем герое, писатель не разглядел языческого магизма в окружающей его социальной и политической практике.
Платонов — художник почувствовал угрозу в программе Матиссена: «делай с ним (с человеком) что хочешь», но не увидал, что такова русская историческая обыденность; что этот принцип стал главным в большевистской «антропологии», которая (этого Платонов тоже не разглядел) отнюдь не была изобретена, а всего — навсего являлась рутинной каждодневностью русской истории.
Один из героев «Эфирного тракта» мечтает «случайную нечаянную жизнь человека превратить в
Мысль, будто человек — хозяин природы, может родиться в сознании, долго пребывавшем в рабстве: раб думает не о том, чтобы освободиться, но чтобы стать господином. Поэтому в истории власть, переходившая в руки бывшего раба, становилась причиной нового рабства. Свободным может стать