неожиданностью.
Однако становилось очевидно, что если другие работают, то Робеспьер в основном говорит. Созидательной, конкретной организационной деятельностью, он фактически не занимался, предоставляя черную работу специалистам. Среди примерно пятисот речей Неподкупного, произнесенных им в 1793 году, деловым, конкретным содержанием выделяются два доклада. Первый он сделал еще летом 1793 года по вопросу о народном просвещении. Однако написал этот доклад несчастный Лепелетье, зарезанный фанатиком-роялистом накануне казни короля. Максимилиан не добавил ни слова и зачитал чужой текст. 17 ноября Робеспьер выступил в Конвенте с другим серьезным докладом, посвященным внешнеполитическим проблемам Республики. В этом докладе он проявил совершенно неожиданное для него глубокое, даже тонкое понимание дипломатических проблем. Доклад не зря вызвал отклики в Европе. Откуда вдруг появились у этого человека знания, которыми он всегда пренебрегал и лишь в самых общих чертах, часто крайне неверно представлял международную обстановку, отвергая, в частности, необходимость мирных переговоров, к которым так стремился Дантон? На этот раз Робеспьер излагал материал, идеи и характеристики, полученные от крупного чиновника министерства иностранных дел графа Кольхена. Этот профессиональный дипломат из «бывших» в своих воспоминаниях рассказал, как он испытал чувство приятной неожиданности, работая в непосредственном контакте с этим революционером. Он увидел человека «в костюме далеко не современном», причесанного, напудренного, похожего на завсегдатая Версальского дворца времен Старого порядка. Граф не услышал принятого тогда обращения на «ты» и обязательного слова «гражданин». Ничего не напоминало в Робеспьере о Революции. Это была изысканная беседа главы государства с высокопоставленным чиновником. В заключение, пишет граф Кольхен, «он сказал мне, что слушал меня с интересом и удовольствием». Привязанность Робеспьера к внешним формам, одежде, языку, манерам дворянского сословия отмечали и другие. Одни усматривали в этом пристрастии к парикам, шелковым кюлотам, пудре презрение к демагогическому заигрыванию с санкюлотами, другие видели двойственность человека, желающего разбить старый мир, но не порывать с его внешними формами. Только ли внешними, вот в чем вопрос?
Естественно, такие манеры затрудняли отношения Робеспьера с людьми типа Марата или Эбера, с санкюлотами, которые считали неотъемлемой частью Революции новую манеру говорить и одеваться. Однако главное, что отделяло его от народа, заключалось не в его пристрастии к традиционному костюму, а в догматизме мышления, в непоколебимом сознании собственной непогрешимости, в глубоком антидемократизме. Он терял способность понимать окружающую действительность. В новой ситуации, когда реальная внешняя и внутренняя угроза резко ослабевает, исчезает потребность в исключительном, чрезвычайном режиме и терроре. Но Робеспьер не ищет новой политики, соответствующей новому положению. Напротив, он считает необходимым усиление чрезвычайного режима. Без этого он не надеется сохранить влияние на Конвент. Однако он не отказывается пока от политического маневра. В борьбе за ослабление влияния Эбера, кордельеров и Коммуны он использует временный союз с Дантоном. Но уже 25 декабря, когда он назвал «двумя подводными камнями» умеренных, дантонистов, с одной стороны, и эбертистов, крайне левых, с другой, этому союзу приходит конец. Робеспьер объявляет самой большой опасностью два важнейших течения в самой партии монтаньяров. Итак, он буквально рубит сук, на котором сидит. Депутаты Болота, представляющие буржуазию, с удовлетворением могут наблюдать распад монтаньяров. Более того, именно на Болото, имеющее ключ к большинству в Конвенте, и намерен теперь опираться Робеспьер. Он выступает против требований левых очистить Якобинский клуб от Болота и заявляет: «После 31 мая Болота больше не существовало». Теперь депутаты Болота слышат по своему адресу небывалые комплименты Робеспьера: «Здесь святилище правды; здесь сидят основатели республики, мстители человечества, истребители тиранов». Неподкупный дает им убедительное доказательство своей лояльности; он неоднократно отвергает попытки левых добиться предания суду 73 жирондистов, сидящих в тюрьме. Теперь его врагами являются не люди ненавистной Жиронды, а представители Горы, монтаньяры. Проницательные «болотные жабы» охотно соглашаются на такую игру; ведь чем меньше будет в Конвенте депутатов-монтаньяров, тем больше сам Робеспьер будет зависеть от них, от Болота.
Внешне поведение Робеспьера выглядит политикой «золотой середины». А на деле он окончательно отказывается от идеи союза с народом, заменяя ее союзом с консервативной буржуазией Он возвращается после временного сближения с санкюлотами в свой родной буржуазный стан, казавшийся ему надежной, прочной опорой. До поры до времени эти расчеты оправдываются. Как писал П. А. Кропоткин, один из очень проницательных историков Французской революции, «самое главное то, что в укреплении власти Робеспьера ему помогла прежде всего нарождавшаяся буржуазия. Как только она сообразила, что среди революционеров он представляет собой человека золотой середины, т. е. деятеля, стоящего на равном расстоянии от «экзальтированных» и от «умеренных» и тем самым представляющего наилучшую защиту буржуазии от того, что она называла «излишествами» толпы, она стала выдвигать его».
Так, ради сохранения личной власти Робеспьер становится фактическим орудием наиболее реакционных сил Конвента. При этом он старательно играет роль арбитра, посредника между двумя крайними фракциями монтаньяров. Арестовали нескольких дантонистов по подозрению в коррупции. Но затем следует арест представителей враждебной им группы левых Венсана и Ронсена. Робеспьер, уступая давлению «снисходительных», соглашается на создание Комитета справедливости, но быстро его ликвидирует. Идет ожесточенная полемика между Эбером и Демуленом в печати, в Якобинском клубе. «Я не принимаю, — говорит Робеспьер, — чью-либо сторону в этой ссоре. В моих глазах Камилл и Эбер одинаково не правы». Однако в начале января тон Робеспьера в отношении Демулена становится все более осуждающим. 7 января он излагает свое мнение о нем: «В его трудах вы видите самые революционные принципы рядом с максимами самого опасного модерантизма. Тут он превозносит храбрость патриотизма, там он питает надежду аристократии… Демулен — это странное соединение правды и лжи, политики и вздора, здоровых взглядов и химерических проектов».
Неожиданно происходят эмоциональные сцены. Робеспьер, отклонив требование исключить Демулена из Якобинского клуба, предложил лишь сжечь самые вредные номера «Старого Кордельера». Демулен запальчиво возражает словами Руссо: «Сжечь — не значит ответить!» Робеспьер берет обратно свое предложение и объявляет старого друга «орудием преступной клики».
Клики… враги народа… агенты Питта… плуты… интриганы; эти слова постоянно на устах Робеспьера. Создается впечатление, что он сдерживает свое негодование и только случайность выводит его из себя. 7 января во время его речи Фабр д’Эглантин встает и собирается выйти, но Робеспьер останавливает его: «Я требую, чтобы этот человек, которого всегда видишь с лорнетом в руке и который так хорошо умеет инсценировать интриги в театре, объяснился бы здесь». 12 января Фабра арестовывают, хотя пресловутый документ, являющийся поводом для ареста, известен давно, но его не пускали в ход. На другой день Дантон требует, чтобы Фабра вызвали в Конвент для объяснений, но представители Комитетов решительно возражают. Бийо-Варенн, в упор глядя на Дантона, заявляет: «Горе тому, кто заседал рядом с Фабром д'Эглантином и кто еще сегодня одурачен им!»
В Конвенте воцарилась атмосфера враждебности, подозрительности. Раскол среди монтаньяров теперь совершенно очевиден, но все как будто выжидают. Но вот 5 февраля (17 плювиоза) Робеспьер выступает с большим докладом о принципах внутренней политики. «Настало время ясно определить цель революции и предел, к которому мы хотим прийти». Почему это время настало только на пятом году Революции? Много подобных простых вопросов возникнут и останутся без ответа. Но вот как Робеспьер определяет цель: «Мы хотим иметь такой порядок вещей, при котором все низкие и жестокие страсти были бы обузданы, а все благодетельные и великодушные страсти были бы пробуждены законами; при котором тщеславие выражалось бы в стремлении послужить родине; при котором различия рождали бы только равенство, при котором гражданин был бы подчинен магистрату; магистрат — народу, народ — справедливости; при котором родина обеспечила бы благоденствие каждой личности, а каждая личность гордо пользовалась бы процветанием и славой родины».
При всем желании эти формулы нельзя назвать ни конкретными, ни ясными. Нет каких-либо определенных, конкретных политических, юридических или социальных задач. Это не более, как весьма туманная моральная характеристика крайне общего характера. Во всем обширном докладе депутаты не услышат никакого ответа на вопросы, которые ставит народ в многочисленных петициях, особенно на вопрос о голоде, о тяготах и бедствиях, достигших крайней остроты. Нет слов, Робеспьер очень красноречив