еще мальчишками моего возраста, но взяли своего старика за горло и сказали ему: «Еще раз тронешь маму — мы тебя убьем». Мораль: настоящие мужчины заботятся о своих матерях.
Потом бабушка переходила к историям про других моих двоюродных братьев и сестер, Бирн, живших в восточной части Лонг-Айленда. (Я никак не мог запомнить, кем они мне приходятся, — они были внуками бабушкиной сестры.) Бирнов было десять — одна девочка и девять парней, которых бабушка возводила на пьедестал точно также, как и собственных братьев. Мальчишки Бирн были сильными и воспитанными, говорила она, называя их «настоящими джентльменами», чего я терпеть не мог. Легко им быть настоящими джентльменами, думал я, у них-то есть отец. Дядя Пэт Бирн был брюнетом, ирландским красавцем. После работы он каждый вечер играл со своими мальчишками в футбол.
В восьмилетием возрасте я был необыкновенно наивным и легковерным, но тем не менее угадывал скрытый мотив многих бабушкиных историй. Хотя бабушка и недолюбливала моего отца, она понимала, чего я лишился, когда Голос исчез, и делала все возможное, чтобы дать мне другие мужские голоса. Я был благодарен ей, но смутно понимал, что это не единственное назначение наших посиделок с пирогами и рассказами. Бабушке приходилось также заменять мне мать, которая подолгу работала, как никогда преисполненная решимости уехать вместе со мной из дедушкиного дома.
Чем больше времени мы проводили вместе, тем крепче становилась наша привязанность друг к другу, но мы оба начали беспокоиться, что скоро бабушке нечего будет мне предложить. И наши опасения оправдались. Запас историй иссяк, и бабушка вынуждена была обратиться к литературе, начав читать мне лирические отрывки из Лонгфелло, ее любимого поэта, стихи которого выучила еще в школьные годы. Мне Лонгфелло нравился еще больше, чем истории про братьев Фриц. Затаив дыхание, я слушал, как бабушка читает «Песню о Гайавате», и с восторгом узнавал, как отец индейского мальчика исчез вскоре после его рождения и как затем умерла мать Гайаваты и мальчика растила его бабушка, Нокомис. Несмотря на предостережения Нокомис, несмотря на предчувствие беды, Гайавата отправился на поиски отца. У мальчика не было выбора. Его преследовал голос отца, приносимый ветром.
Мне нравились воспоминания бабушки о ее братьях-героях и стихи Лонгфелло про героических мужчин, но больше всего, хоть я и стыдился этого, я любил, когда бабушка рассказывала о женщине — о ее матери, Мэгги О’Киф. Мэгги была старшей из тринадцати детей, и ей приходилось заботиться о младших братьях и сестрах, во время болезней и беременностей матери. В графстве Корк ее считали народной героиней за готовность к самопожертвованию, за то, что она носила свою маленькую сестренку в школу на спине, когда та ленилась идти. Мэгги поклялась, что сестра научится тому, о чем Мэгги так мечтала сама, — читать и писать.
Мы так и не узнали, что именно на заре девятнадцатого века заставило Мэгги покинуть Ирландию, бросить своих братьев, сестер и родителей и бежать в Нью-Йорк. Нам очень хотелось узнать, потому что она стала первой из множества иммигрантов, которые покинули страну при таинственных и драматических обстоятельствах. Но причины ее отъезда были, вероятно, слишком ужасными, потому что о них Мэгги не поведала никому.
За ее тайные страдания и множество положительных качеств Мэгги заслуживала счастья. Но по прибытии на Эллис-Айленд[17] ее жизнь стала еще тяжелее. Она работала горничной в одном из поместий Лонг-Айленда, и как-то, проходя мимо большого окна на втором этаже дома, она заметила под деревом садовника, читающего книгу. Он был «неприлично красив», говорила она много лет спустя, и, очевидно, образован. Мэгги влюбилась всерьез. Она поведала о своей любви подруге, другой горничной, и у них созрел план. Подруга умела писать и сочиняла любовные послания, которые Мэгги подписывала и незаметно подкладывала в книгу садовника, пока тот подрезал розовые кусты. Естественно, садовник был поражен письмами Мэгги и очарован ее возвышенным слогом, и после бурных ухаживаний они поженились. Однако, узнав, что Мэгги безграмотна, садовник почувствовал себя обманутым, и именно этим оправдывал то, что стал прикладываться к бутылке и давать волю рукам. Так продолжалось до тех пор, пока трое их сыновей не увидели, как он избивает мать, и не взяли за горло.
Как-то поздно вечером, когда бабушка рассказывала мне очередную историю, в кухне появился дедушка.
— Дай мне пирога, — сказал он.
— Я еще не закончила свой рассказ.
— Дай мне кусок пирога, черт возьми, и не заставляй меня просить дважды, глупая женщина, будь ты проклята!
Дедушка был прохладен с детьми и внуками, но с бабушкой вел себя просто неприлично. Он унижал ее, обижал, мучил просто ради удовольствия — жестокость по отношению к ней была для него естественной манерой поведения. Я ни разу не слышал, чтобы он звал ее Маргарет. Он называл ее Глупой Женщиной, что звучало как индейское имя — что-то вроде Большой Медведицы или Смеющейся Воды из «Гайаваты». Я не знал, почему бабушка позволяет дедушке так с собой обращаться, потому что не мог постичь глубину ее зависимости от него, как эмоциональной, так и финансовой. Дедушка же понимал это и эксплуатировал ее, заставляя ходить в таких же лохмотьях, какие носил сам. Из тех сорока долларов, которые он давал ей на еду и хозяйство, на новое платье или туфли не оставалось ни цента. Будничной одеждой бабушки был поношенный халат — ее роба смирения, ее власяница.
После того как дедушка получил кусок пирога и ушел, в кухне воцарилась зловещая тишина. Я смотрел на бабушку, а ее взгляд был прикован к тарелке. Она сняла очки в толстой оправе и дотронулась до левого глаза, который подергивался в нервном тике. На фотоснимке, сделанном, когда бабушке было девятнадцать, ее голубые глаза спокойны, круглое лицо обрамляют вьющиеся светлые волосы. Ее лицо нельзя было назвать классически красивым, но живость придавала очарование чертам, и когда эта живость ушла, — вернее, когда ее подавил страх, — лицу как будто стало чего-то не хватать. Теперь у бабушки не только подрагивало веко, но также стал провисать нос, губы сузились, а щеки ввалились. Даже когда она молчала, ее лицо рассказывало свою историю.
Я не понимал, почему бабушка не могла поставить дедушку на место, почему она в свое время не вняла голосу благоразумия и не ушла от него. Но после столкновения с дедушкой на кухне я догадался, зачем она рассказывает мне все эти истории о мужчинах. Она делала это не только для меня. Она самой себе напоминала о том, что есть на свете хорошие мужчины, и успокаивала себя тем, что в любой момент они могут прийти к нам на помощь. Бабушка все еще разглядывала крошки на тарелке, и я почувствовал, что нужно что-то сказать, что кто-то должен что-то сказать, пока нас обоих не поглотило молчание.
Поэтому я спросил:
— Почему в нашей семье столько плохих мужчин?
Не глядя на меня, бабушка произнесла:
— Не только в нашей семье. Плохих мужчин полно. Поэтому я и хочу, чтобы ты вырос хорошим. — Она медленно подняла на меня глаза. — Поэтому я хочу, чтобы ты прекратил все время злиться, Джей Ар. Больше никаких истерик. Никаких «спасительных» одеял. Не проси больше у матери телевизор и игрушки, которые она не в состоянии купить. Тебе нужно заботиться о маме. Ты слышишь?
— Да.
— Мама много работает, она устает, и никто, кроме тебя, ей не поможет. У нее больше никого нет. Она на тебя рассчитывает. И я на тебя рассчитываю.
Каждый раз, когда бабушка произносила слово «тебя», это звучало как удар в барабан. У меня пересохло во рту, потому что, хоть я и старался изо всех сил, мои самые худшие опасения подтверждались. Я не оправдывал надежд. Я подводил маму. Я пообещал бабушке, что сделаю все возможное, а потом попросил разрешения уйти и быстро зашагал по коридору в комнату дяди Чарли.
8
МАКГРАУ
— Что ты делаешь? — поинтересовался мой двоюродный брат Макграу.
Он стоял посреди заднего двора, целясь битой в воображаемую цель, и, шипя — кшшш, — изображал