полустанком до сих пор не установлена. От бронепоезда, вышедшего в сторону Верхнего Карамыша, донесений нет.
Фролов устало всматривался в уже дважды прочитанные строки, из которых сквозь высохшие чернила вставали разгромленные, подожженные села и пролитая кровь.
— Опять Стецура… Ты что-нибудь понимаешь, а? Гриш! — обратился он к смуглому, с глубоко ушедшими под лоб глазами человеку в кожаной куртке и серой барашковой кубанке.
— Чего ж тут понимать-то? Дело ясное. Опять бандиты зашалили. Значит, надо уничтожить их.
— «Надо»! Я сам, брат, знаю, что надо. Да как? Разве с теми измученными тремя сотнями разбросанных по уезду кавалеристов мы можем ликвидировать бандитизм? Пойми, Гриша, пойми, милый, нам самим бы удержаться в Бугаче, пока наши справятся с поляками и подойдут сюда.
— Эх, сказал! Нам, браток, не удержаться, а покончить с ними надо, да без чужой помощи, самостоятельно. И чем скорее, тем лучше, потому что все куркули и все кулачье городское, разинув глаза, ждут не дождутся сюда этого Стецуру с его волками.
— Ну да, ты рассказываешь то, что я сам знаю. Ты научи — как? Как ликвидировать бандита? Не идти же нам всем из города и гоняться за ним по уезду?
— Это не дело. Не успеем мы отойти и на двадцать верст, как Бугач будет занят Стецурой, и уже отсюда не скоро выбьешь его.
— Да, пока не разграбит все, не уйдет, — поддержал Фролов.
Председатель и начсоч[55] устало взглянули друг другу в глаза — и в этом взгляде прочли и тяжелую ответственность, и бессонные ночи, и сознание огромной опасности, нависшей над уездом.
— За неделю — четвертый налет, — вздохнув, прервал молчание председатель, вытягивая из печки дымящийся уголек и шумно раскуривая набитую махоркой козью ножку. — И все ближе и ближе они. Круг суживается. Агентура доносит об усиливающейся деятельности бандитов на окраинах и пригородных хуторах. Если мы помедлим с месяц, нас сожмут в кольцо — и тогда каюк.
Просипел телефон. Начсоч взял трубку.
— Да, ЧК… Говорит Бутягин. Слушаю. Что? Горит? Персияновка горит? Сейчас выезжаю. — И, передавая трубку вздрогнувшему Фролову, он глухо и коротко доложил: — Персияновку подожгли… Стецура… Наши отходят на Гашун. Сейчас еду туда.
Он на ходу схватил со стола пояс с пристегнутым к нему кольтом и уже из дверей, глядя в упор на принимавшего по телефону донесение Фролова, громко и раздельно спросил:
— Ну, а теперь ты тоже считаешь, что надо еще погодить?
Не отрывая уха от трубки, Фролов тяжело вздохнул и глухо, но твердо сказал:
— Действуй… Действуй, Гриша!
Через секунду Фролов, согнувшись над столом, что-то упорно и устало чертил на разостланной перед ним двухверстке.
За окном раскинулась черная ночь. По глухим, чуть освещенным улицам проносились конники, спеша к горевшей Персияновке.
II
потряхивая на ходу трехрядкой, во всю глотку подпевал своей гармошке высокий белобрысый парень с плутовскими глазами и хитрой, лисьей мордочкой. Около него ковылял хромоногий мужичонка, еле поспевавший за своим веселым соседом. Несколько мальчишек шествовали в отдалении за этой парой, не сводя восхищенных взоров с гармониста.
— Добрые люди ще в церкви богу молятся, а эти ироды уже зенки себе самогоном залили! — сердито сплюнул один из мужиков, неодобрительно глядя на приближавшуюся группу.
— И где они его достают? — с завистью поддержал другой, разглядывая веселого гармониста и его не совсем трезвого спутника.
— Эх, друг сердечный, таракан запечный! Была бы глотка, а самогону хватит, — куражливо ухмыльнулся гармонист.
Еще несколько секунд резали воздух веселые, говорливые звуки гармошки, хотя парень и мужичонка уже исчезли среди базарной толпы.
Несмотря на то что была пятница и день выпал солнечный, съехавшиеся из окружных сел и хуторов крестьяне привезли мало продуктов. Ночной налет банды на Персияновку смутил и горожан и крестьян, трепетавших при одном имени атамана Стецуры. По базару, множась и обрастая, ползли тревожные слухи. Появилось несколько очевидцев, своими глазами видевших самого «батьку Стецуру», обещавшего не позже как через неделю занять город.
Еще не было и четырех часов, однако и без того немногочисленный базар быстро таял. По всем дорогам и уличкам, ведущим из города в степь, катились и скрипели крестьянские подводы, телеги и можары. Хмурые, озабоченные мужики понукали лошадей. Четверо пеших милиционеров, дежуривших на базаре, напрасно пытались уговорить разъезжавшихся мужиков не поддаваться панике.
Из-за хаты вынырнул белобрысый гармонист. На его плече висела собранная и застегнутая на крючок трехрядка. Оглядев площадь, он ухмыльнулся и, подойдя к запрягавшему коней мужику, спросил:
— Что, дядько Трохим, поедешь низом или через мельницу?
Рыжебородый мужик глянул на него поверх коней и, еле заметно прищурив глаза, хитро осклабился.
— Низом.
— Ну ладно… Коли встренешь мово папаньку, передай, что сынок здоров — больше некуда, а об остальном прочем — все в аккурате.
Мужик снова усмехнулся и, уже взбираясь на телегу, буркнул:
— Ладно, скажем. А вертаться скоро будешь?
— Да как справлю свои дела.
— Ну, прощевай! — и рыжебородый взялся было за вожжи.
— Дядя, а дядь… може, продашь хоть полпуда мучицы? — Откуда-то вынырнувшая молодая женщина с отчаянием и решимостью уцепилась за рыжебородого.
— Тю, проклята… Нема муки. Не продаем, — сплевывая, ответил рыжий.
— Браток, смилуйся. Вот как перед истинным прошу, браток! Дома уже третий день муки вовсе нету. Ну, продай…
— Ступай к коммунистам, у них проси. — Рыжий смачно выругался и, ударив вожжами поч коням, быстро покатил по опустевшей площади.
Женщина заплакала, с ненавистью глядя вслед удалявшейся телеге.
— Не реви, тетка. Вот уйдут ваши, придут наши, тоды хлеба всем вдосталь хватит, — сказал гармонист.
Женщина, не поворачивая головы и продолжая всхлипывать, прошептала в тоске:
— Да кабы, бог дал, скорее пришли, а то, покуда придут, у меня мать, отец голодом подохнут…