щупая резиновые борта ванны.
— Ваше благородье, разрешите, мы сами баньку соорудим. Нехай английцы у нас этому делу поучатся, — просит Никитин.
Он еще слаб, его слегка лихорадит, но большие дозы хинина уже оказывают свое действие.
Полуодетые казаки, опираясь кто на палку, кто на плечо соседа, группами и в одиночку медленно обходят поселок. Любопытство не покидает их. Они бродят по улочке, заглядывают во внутренности хижин кивают и улыбаются арабам, безмолвно, но гостеприимно встречающим их. Только очень больные и усталые люди остались лежать по ханэ.
— Вашбродь, есаул опамятовался, вас кличут! — слышу я за собой голос Горохова.
Командирский вестовой выглядит довольно браво. Его русые усы подкручены вверх, а на лице играет давно уже не появлявшаяся улыбка.
— Что, брат, рад, что добрались? — спрашиваю я.
— Дак что добрались — радости мало. Вот когда обратно возвернемся живехоньки, тогда и попляшем, — неторопливо отвечает он.
— Ну, ладно, философ. Доложи командиру: сейчас приду. — И, отдав приказания Никитину, иду к ханэ, в которой находится Гамалий.
Есаул лежит на больничной койке, под белым кисейным пологом. Английская сестра милосердия возится у раскладного столика, на котором видны шприцы, склянки и большая розоватая бутыль.
Пахнет йодом, камфарой и чем-то специфически аптечным.
Лицо Гамалия бледно, но впалые глаза горят энергическим блеском. Подбородок тщательно выбрит, усы так же лихо, как и у Горохова, подкручены вверх. Он приветливо улыбается и, приподнимаясь на локте, говорит:
— Ну, добрались, спасибо вам, Борис Петрович! Крепкий вы оказались казачина. А я рассыпался, как институтка.
— Что вы, Иван Андреевич, без вас я и двух переходов не сделал бы. Вы привели нас сюда, вы спасли сотню. А что свалились — это случайность, с любым могло произойти.
Гамалий ласково глядит на меня и тихо смеется.
— Ну, как люди? Никто не отстал, не погиб?
— Никак нет. Все девяносто семь налицо. Трое особенно сильно ослабевших лежат в английском околодке, остальные быстро оживают.
— Приходят в себя? — тихо переспрашивает Гамалий и так же тихо, кажется, даже не мне, а отвечая своим мыслям, говорит: — Настрадались, намучились казаки, хлебнули горя в этом походе. А для чего? — еще тише договаривает он.
Я смотрю на есаула.
За весь долгий, тяжелый путь в первый раз он сказал то, что иногда читалось в его умных, суровый глазах.
Меняю тему.
— А хорошо здесь, Иван Андреевич. Река, палевые рощи, тень, влага…
Но он так же тихо перебивает меня:
— Как кони? Сколько потеряли в пути от того проклятого, малярийного места?
— Одиннадцать. Да трех пристрелили здесь.
Он молчит, потом тихо говорит, показывая на англичанку.
— Зайдите через полчаса. Сейчас эта дама будет делать мне уколы и какое-то вливание. Потом она уйдет, и мы поговорим подробнее. Отчего шумели казаки и как вы встретились с англичанами? — еще тише спрашивает он.
По его словам я понимаю, что он кое о чем уже знает.
Иду к Аветису. Бедный переводчик сильно сдал, лицо его желто, как лимон, нос заострился, но он весело улыбается и, хватая меня за руку, говорит:
— Дошли! Ну, слава богу. А я, признаться, уже потерял надежду.
— Как здоровье, Аветис Аршакович? — спрашиваю я, глядя на его исхудавшие руки.
— Прекрасно! Через день лезгинку плясать буду! Ведь все-таки дошли! — с восхищением говорит он… — О, русские солдаты — это… — он ищет слова, — орлы, богатыри… — и, вдруг взмахивая рукой, кричит: — Люди чести и долга!
Я успокаиваю возбужденного Аветиса.
— Кушали?
— Ел какие-то консервы, пил ром, глотал хину. Словом, ожил! А как есаул? — спрашивает он.
— Поправился. Завтра будет на ногах.
— Герой! Сказочный богатырь. У нас такие в народном эпосе встречаются, — восторженно говорит Аветис и затем убежденно добавляет: — О нем будут вспоминать. Не может быть, чтобы не нашелся писатель и не рассказал о нас, о сотне русских людей, совершивших этот беспримерный переход.
Я думаю о только что сказанных Гамалием словах и, глядя в блестящие от возбуждения и болезни глаза Аветиса, как бы невзначай говорю:
— Поход-то беспримерный. А вот только… зачем?
Лицо переводчика темнеет, глаза теряют блеск, и в них мелькает сдержанная горечь.
— Я этот вопрос не раз задавал себе в пути, во все дни тяжелых страданий, но так и не нашел ответа.
На мгновение он умолкает, как бы собираясь с мыслями.
— Быть может, здесь узнаем это. А там ни генерал Баратов, ни майор Робертс ничего не объяснили. Как вас встретили англичане? — вдруг спрашивает он.
— Никак. Пока я видел их только издали, если не считать одного майора да десятков двух солдат, присланных оберегать нас. И вообще незаметно, чтобы нами очень интересовались и что наш приход доставил кому-либо удовольствие. Никто из англичан до сих пор даже не спросил о том таинственном, секретном пакете, ради доставки которого нас послали сюда.
— Странно… странно, — как бы про себя говорит Аветис. — Но зачем же тогда надо было гнать? Зачем спешить?
Я поднимаюсь с места и говорю, глядя на часы:
— Пойду к есаулу. Вероятно, врачи уже окончили осмотр. А вы поправляйтесь. Теперь вы, с вашим знанием английского языка, особенно нужны нам.
— Я завтра же буду на ногах, — уверяет Аветис, пытаясь вскочить, но я легко укладываю его на койку и спешу к есаулу.
Тридцать минут уже протекли.
— Ну-с, дорогой мой сотник, пойдемте-ка по селу, поглядим на людей, — поднимаясь с топчана, говорит Гамалий.
Я останавливаюсь в изумлении. Есаул одет в новенькую гимнастерку с серебряными, а не защитными погонами на ней. Талия его ловко перехвачена ремешком с набором, кинжал отливает серебром, а из кобуры глядит рукоятка нагана с золоченой насечкой.
Есаул смеется. Он бодр, подтянут, и если 6 не чуть воспаленные глаза с синевою под ними, он выглядел бы совсем молодцом.
— Метаморфоза! — развожу я руками. — А не рано ли, Иван Андреевич? Как бы опять не свалиться?
— Не-ет, батенька, теперь меня и пулей не свалишь. Сейчас нам всем надо подтянуться. Надо союзничкам показать, какие мы есть.
Я ясно понимаю, почему он через силу заставил себя подняться с постели. В его резких, порывистых движениях, в нежелании задать вопрос об оказанном нам англичанами приеме чувствуется настороженная озабоченность, недовольство.
Выходим во двор. Небольшой глиняный дувал[47], верблюжий помет, конский навоз, десяток копающихся в нем кур и гоготание гусей и уток, плещущихся в реке, — все это напоминает станицу, мирный уголок, тихую жизнь, от которой мы давно отвыкли. Несколько казаков в подштанниках и белых рубахах возятся с конями на берегу. Кто-то проехал мимо. Дым от разведенного