кокетливую соломенную шляпку с искусственными незабудками.
Звонарев был дома один. Лина уехала в командировку в Прагу, и Павел дал себе отпуск, словно отправившись на неделю в беспорядочные времена студенческой вольницы. Брюки, шорты, гавайская рубаха, футболки в разнообразных позах обмякли на стульях и диване. Дорожка из разбросанных дисков вела от телевизора к кровати, точно метки мальчика-с-пальчик.
— Несчастный ты человек, Илья, — лениво сказал Звонарев, возвращаясь за компьютер. — Неухоженный и неприкаянный. Стакан воды тебе никто не подаст.
— Ты вон больно ухоженный. Жена за порог — ты и запаршивел. И что за радость такая в этом стакане воды, что про него столько разговоров? Подумать только, человек при смерти, а ему воды. Хоть бы «Буратино» предложили.
На Пашином столе буйно разрастался неподстриженный хаос: обертки от шоколадных батончиков, черешневые косточки и зубочистки, выдранные из журнала страницы, скрепки, линейка, крошки печенья и четки. Стемнин подумал, что четки в этом наборе точно лишние.
— Блаженствуешь, стало быть? — спросил он.
— Кто сказал? Каждую минуту исполняю желания покинувшей мя половины. Паво-Лины.
— Это как? Пожирая «сникерсы»?
— Главное желание покинувшей мя супруги — чтобы я был счастлив. Кофе будешь?
Кухонный стол тоже был заставлен чашками, бутылками из-под колы и перепачканными блюдцами. Остатки джема в банке — засохшие бурые сгустки по краям. Распечатанная плитка шоколада. Хлебные крошки. Пластинки парафина, срезанные с сыра. Звонарев загреб в объятия всю свалку и нежно перенес в раковину. Свалка издала недолгий разнозвучный грохот.
— Как там наш проект спасения человечества при помощи шариковой ручки? — спросил он, вытирая стол полотенцем.
— Человечество обречено. — Стемнин даже обрадовался, что Паша сам завел об этом разговор. — Шариковая ручка, как выяснилось, не панацея.
Он рассказал Звонареву про коварство Петра Назаровича, но вместо того, чтобы посочувствовать, Паша воодушевился:
— Ну ладно, он тебя кинул. О чем это говорит? О том, что хитрожопый старичок оценил твою работу на пять баллов.
— Какой своеобразный способ признания!
— Разуй глаза, чел. Если кто-то грабит банк, это верный признак того, что в банке есть деньги. Ты слышал когда-нибудь, чтобы грабили мусоропровод? Прикинь: «Вооруженное ограбление мусоропровода на Гайвороновской улице. Четверо в масках. В городе объявлен план „Перехват“». Такое возможно?
— Ну, теоретически…
— Такое невозможно в принципе. Воруют только то, что имеет ценность. Этот перчик на пенсии, как его?..
— Петр Назарович.
— Перец Назарович не заплатил и свалил, так? Он, говоришь, забрал у тебя письмо, правильно? Выходит, оно ему понравилось. Значит, все хорошо. Все, кроме одного: не надо щелкать клювом.
— Ты погоди, погоди! Я еще не все рассказал.
Рыхлую бурую пудру Паша выгребал из жестяной банки в высокий кофейник, не считая столовых ложек. Когда кофе вскипел и на кухне сделалось жарко, Стемнин вовсе повеселел. Рассказывая про Есению, он уже старался не драматизировать сюжет, а, напротив, изложить его подурашливей.
— Вообще для сумасшедшей эта мадам вела себя слишком спокойно. Даже как-то профессионально, что ли. «Позвони-и-и, в нашем разговоре будет всеооо»… Что-то в этом роде. Мне один знакомый говорил, что в этой службе трудятся разные пенсионерки. Старые актрисы, ветераны сцены…
— Зачем сразу «пенсионерки»? — возразил Звонарев. — Возможно, там высокая сексуальная девушка, просто курит… ну или от природы низкий голос. Как у Аманды Лир. Ноги от шеи.
— Знаю-знаю. Ноги от шеи, руки из жопы. Волшебная анатомия.
— Чудак-человек. Не знаешь, от чего отказался. Опять-таки оскорбил взрослую женщину. Возможно, мать. Плюнул в душу, растоптал девичью честь.
— Как же я мог растоптать девичью честь у взрослой женщины, возможно, матери? — удивился Стемнин.
— Как и в каждой женщине, Илья, в ней живет та хрупкая, ранимая и неуверенная в себе девочка, которую так легко обидеть. Поздравляю: тебе это удалось.
С видом оскорбленного достоинства Звонарев налил кофе Стемнину в чашку, себе — в блюдце. Улыбаясь, Стемнин взял чашку и подошел к окну.
— Ну а зачем эта дура сказала, что уже получила мои фотографии? — спросил он, глядя в высоты, как внизу трое грузчиков с неимоверным напряжением на ремнях выводят из машины рояль, замаскированный белой тканью, из-под которой торчали черные ножки.
— По-моему, очень некультурно называть девушку дурой, если тебе даже не хочется смотреть на ее купальник, — вдруг раздался сзади знакомый женский голос.
Немного кофейного кипятка выплеснулось на подоконник. Жар ярости полыхнул по лицу:
— Ты? Так это ты? Ну ты скунс! Я тебя… я тебе… — Стемнин поставил наконец чашку на стол, глядя, как добродушно сияющий Звонарев по-купечески прихлебывает кофе из блюдца.
— О, о… Мужчина, не горячитесь, — молвил Паша голосом Есении. — А нам-то, бабам-то, каково?
Но бывший преподаватель не намерен был обсуждать, каково бабам. Неверными пальцами он пытался продеть ремешок сандалии в пряжку, но ремешок не слушался, и, рванув дверь, Стемнин выскочил на лестницу в незастегнутых сандалиях.
— Илья! Ну ты неправ! Это же шутка, дурашка! — Голос Звонарева скакал по ступеням свыше.
Стемнин не ответил, потому что вся его злость, ощущение катастрофы и протест всегда выражались только в силе и скорости, с которой он удалялся от зла прочь.
— Хорошо, хорошо, это я неправ! Илья! — Эхо подъезда размывало отдалявшиеся слова.
«Кофе из блюдца… Свинья — и больше ничего», — подумал Стемнин, выскочив из подъезда в просторный летний ветер.
9
За день до выхода на новую работу ехать на дачу можно было только из упрямства: дорога неблизкая, у матери непременно найдутся какие-нибудь дела по саду, а главное, нужна хотя бы двухдневная привычка к деревенской жизни. Но за последнюю неделю Москва стала поперек горла.
Поднимаясь на эскалаторе на площадь Трех вокзалов, Стемнин неожиданно оказался в самой гуще молодых цыган. В основном цыганок лет от шестнадцати до двадцати. Парней было всего трое, и они были еще моложе. Обнаружив в своих рядах долговязого Стемнина с серьезным растерянным лицом, цыгане развеселились. У одного мальчишки была гитара, и он даже брякнул из озорства пару аккордов, хотя петь не стал. Однако Стемнину вдруг показалось, что он поднимается внутри песни. Посверкивали усмешки цыганок, перемигивались дешевые райские краски платьев — из другой страны, из другого века.
В этом неуютном хороводе Стемнин ощутил себя безнадежно чужим. И — разом — вспышка необъяснимого радостного родства, сладкий укол тоски по цыганской свободе. Эти люди никогда не будут день за днем, год за годом приходить к девяти на работу, нервничать из-за недовольства начальника или повышения по службе, их не колышут зарплата, дисциплина и дресс-код.
Золотые зубы, пиджак с чужого плеча, стреляющие цвета одежды… Но именно рядом с цыганским дурновкусием понимаешь, каким страшным, деформирующим грузом давят на обычного человека условности. У Стемнина даже дух захватило при мысли о том, как можно провести жизнь или хотя бы один день, наплевав на мнение сослуживцев, соседей, прохожих, студентов, родственников и даже незнакомых людей, осуждения которых по привычке опасаются — до встречи, на всякий случай. Пестрая круговерть