выразить радость, он распахнул форточку и подставил лицо бодрящему холоду.
И все же что-то мешало ему приняться за письмо. Стемнин чувствовал себя как человек, давший некогда торжественный зарок, а теперь пытающийся его нарушить. Хотя никаких формальных обещаний ни себе, ни Богу, ни другим людям он не давал, душа была не на месте. Необходимо как следует все обдумать. Схватив блокнотные листки, он заметался по комнате, словно пытался найти место, куда можно спрятать только что обретенную и ускользающую радость.
Вдруг он застыл как вкопанный. Конечно! Нужно записать на бумаге все свои сомнения, все «но» — без околичностей, без изъятий, без ораторских искажений — и вывести правила, такие же прочные и торжественные, как прежняя невысказанная клятва.
Он сел за письменный стол, вытащил из ящика чистый лист бумаги и аккуратно, с удовольствием вывел:
«Здравствуй, запутавшийся и завравшийся я!
Это письмо к себе самому, следовательно, не вполне письмо — пусть твоя-моя совесть будет чиста».
Сначала он хотел написать про то, что человек не должен вмешиваться в судьбы других людей, играть роль кукловода, но довольно быстро понял, какой это слабый аргумент: вольно или невольно все вокруг вмешивались в ход чужих жизней, и отменить это не в его власти. Пытаясь осознать, почему именно письма, которые он так хорошо умел писать, оказались виновниками его несчастья, он довольно быстро добрался до сути:
«Можно ли доверять словам? У слов своя жизнь, своя правда и своя ложь. Но даже самые правдивые слова никогда не охватывают всю полноту картины, а значит — недоговаривают. Недоговаривают, впрочем, и фотографии, которые принято считать „документальными свидетельствами“. Но фотографии хоть что-то отражают. Слова не отражают ничего — они создают мир заново, с нуля, и слово „молодость“ — такое же фантастическое изобретение, как „эльф“. Чем правдоподобней картина речи, тем опасней ложь. Это хорошо известно политическим ораторам, переговорщикам и адвокатам. Души слушателей в упряжке слов несутся вскачь или плетутся в свое стойло, да и сам возница оказывается в их власти: его подхватывают и несут собственные речи.
Но как успокоить без слов напуганного ребенка? Как объяснить ему правила, не понимая которые он окажется в беде? Как, не прибегая к словам, рассказать о любви? Не о той тщеславной любви, в которой ты запутался сам, пытаясь запутать других, а о настоящей. Как восстановить справедливость без рассказов свидетелей, как разрушить каверзы заведомого и обдуманного вранья?
Нож может служить орудием преступления. Но разве это достаточная причина, чтобы запретить ножи? Отнять их у врача, плотника или повара?
Даже порицая слова, ты обращаешься к ним же. Значит, есть слова более верные, твердые, более уважаемые и чистые, чем другие. Правда, их ценность непостоянна, респектабельность относительна, чистота преходяща. Сегодня они — святые, учителя, искусные целители, а завтра — палачи, предатели, шлюхи. Кем они станут, что будут делать, как повлияют на жизнь, зависит от говорящего. Особенно от того, кто наделен даром слова. Если я отрекусь от своего дара, в мире не станет меньше лжи, люди не станут счастливей, а судьбы прямей. Но если заставить этот дар служить добру и любви, может быть, добро и любовь нашего мира станут хоть немного сильней?
Итак, этим письмом я оправдываю слова и возвращаю им законную силу. Но законность не существует без законов. Поэтому отныне я постановляю:
— говорить честно,
— не употреблять писем во зло,
— выдумка улучшает всю жизнь, а не только то время, пока она действует.
Мои слова — это я: если порочны они, порочен я, если бездарны они, бездарен я. Слова — не молоток, а рука. Не орудие судьбы, а сама судьба. Следовательно, если от моих слов хуже другим, значит, хуже я и хуже мне. И наоборот.
А если я хоть раз отступлю от этих законов, клянусь и обещаю больше не писать ни единого письма за всю мою жизнь».
«Ну и что теперь с этим делать? — подумал Стемнин. — Отнести на почту? Запечатать в кувшин? Повесить на стену в рамке?»
Он приписал в конце:
3
— Погоди минутку. Давай немного постоим.
— Еще не слишком намерзлись? Тепло нужно заслужить?
— Сейчас, сейчас. Тебе холодно?
Не дойдя несколько метров до подъезда, пара остановилась. Уже зажглись редкие фонари, но справиться с темнотой мартовского вечера, разлитой по тысячам контуров голых ветвей, им было не под силу. Лунно, призрачно светилась куртка девушки.
— Ульяна, можно тебя попросить? Я должен тебе кое-что показать.
— А дома нельзя показать?
— Нельзя, — твердо отвечал молодой человек. — И нужна твоя помощь.
— Ну?
— Возьми эту зажигалку. Когда я досчитаю до трех, добудь огонь.
— Мы будем греться у костра?
Лицо молодого человека выражало доброжелательное терпение.
— Ульяна! Пожалуйста! Ты готова?
Девушка нехотя стянула с правой руки перчатку, взяла тяжеленькую зажигалку.
— Погоди! Сосчитай!
— Раз… два… два с половиной… два на сопельке… Три!
Чиркнул кремень, вылетел желто-голубой хвостик огня, рука и оба лица потеплели. Дальше случилось вот что. Где-то в глубине двора, за деревьями, громко заиграла музыка, и на каждую сильную долю по дорожке, огибавшей корпуса семнадцатиэтажного дома, зажигался огонек. Третий, четвертый, дальше, дальше — эти живые светлячки гирляндой охватывали двор, покачивались в такт.
— Что это, Сережа?
— Смотри, смотри — видишь вон там, в соседнем доме?
Музыка звучала все ярче. Действительно, с соседним домом тоже что-то творилось. Окна подъездов сначала погасли, а потом мерно, лесенками загорались — на тихие ноты только нижние этажи, а на страстные — до самого верха, точно огромные индикаторы звука. Тем временем огоньки во дворе задвигались, побежали, собираясь к середине, пока не очертили большую, хотя и несколько кривоватую букву «У». Стоило выстроиться этой букве, музыка закончилась, огоньки погасли и окна соседнего дома зажглись, как будто ничего и не было.
Московский двор, мартовский вечер, весенняя зябкость — все осталось на своих местах. Но исчезнувшее не исчезло. Ульяна по-прежнему держала горящую зажигалку и смотрела на Сергея Соловца. Язычок пламени бросал дрожащие отсветы на их лица, озаренные также изнутри.