— Хочешь, я перечислю тебе, что в том пакете, который они мне дали?
Последовало длительное молчание. В трубке щелкало.
Наконец бабушка спросила:
— Ты его открывала?
— Пока нет.
— И не открывай, — велела она. — Не смей! Как тебе только такое в голову могло прийти?
Она снова заговорила о сорока днях и о том, как неразумными поступками можно прервать движение души к вечному свету. Потом бабушка сказала, что пакет с вещами деда — штука священная, неприкосновенная. Мол, какого черта я там себе думаю?
К этому времени она уже почти кричала, а потом вдруг тихо промолвила:
— Ах, Наталия, разве у меня осталось что-то еще, чтобы почтить его память? Я ведь даже не понимала, что он болен, а ты, зная все, ни словечка мне не сказала!
В трубке дважды пикнуло, и телефон умолк. Почти сразу же ожил мой пейджер и продолжал звонить все время, пока я ехала в Брежевину, но у меня, во-первых, совсем не осталось денег, а во-вторых, сумерки быстро сгущались. Впрочем, бабушка сдалась довольно скоро. Теперь я гнала машину, открыв все четыре окна, чтобы ветер не давал мне уснуть.
Когда я подъехала к монастырю, ворота были уже заперты. В вертикальных гранях окон-фонарей, глядевших на дорогу, еще отражалось садившееся солнце, но в саду никого не было видно. Витрины лавчонок, выстроившихся вдоль тротуара, были темны и закрыты ставнями. Стойки с открытками и киоски с оборудованием для подводного плавания тоже спрятались под металлическими колпаками. Проехав еще метров сто, я оказалась на берегу отводного канала. Там было гораздо оживленнее. Жители Брежевины и загорелые туристы стояли шумными группами, курили, прислонившись к своим автомобилям, или неторопливо прохаживались под эвкалиптами до ограды, опоясывавшей виноградники. Я бросила машину на обочине, а сама поднялась вверх по склону. Папка по-прежнему лежала у меня в рюкзаке. Над морем висело жаркое неподвижное марево. Оно медленно наползало на землю, окутывая тишиной все вокруг, даже виноградник, где все еще трудились те землекопы. От калитки мне было видно, что они продвинулись гораздо дальше, чем утром. Даре я заметила почти сразу. Он со своими ушами, похожими на ручки кастрюли, возвышался среди лоз, точно огородное пугало, чуть согнув спину и широко расставив ноги. Рядом с ним стоял тот коренастый плотный мужчина, которого я видела утром. Он пил из бутылки кока-колу, и шея у него была вся красная, сожженная солнцем. Мальчики, сыновья Даре, сидели, прислонившись к тачке, полной земли, но ни той молодой женщины, ни девочки нигде видно не было.
Фра Антун увидел меня, когда я еще не дошла до калитки, и тут же без единого слова ее отпер. Я вошла, извинилась, буркнула что-то об ужасных пробках на дороге и о необходимости раздобыть сласти для детей, но можно было не сомневаться в том, что он ни на секунду мне не поверил. Францисканец, бедняга, весь взмок под своей рясой, даже очки запотели, а волосы сзади, на влажной шее, завивались мелкими колечками.
С вершины холма было видно, как солнце медленно пересекает линию горизонта и погружается в море. С островов к берегу плыл вечерний паром. Задняя стена дома Барбы Ивана, выходившая к монастырю, была погружена в тень. Вдоль ограды виноградника и внизу на дорожке, ведущей в заросли, за дом Барбы, толпились люди. На нижней террасе дома я заметила Наду. Она стояла и курила в окружении шести или семи местных женщин, явно вдов, нахохлившихся, как птицы, в своих черных одеяниях. Чуть поодаль стояла группа домохозяек с накинутыми на плечи пестрыми полотенцами — они явно пришли сюда прямо с пляжа. Нада, выставившая на длинный прямоугольный стол под оливой незамысловатое угощение, каждые несколько минут брала в руки поднос и предлагала что-нибудь тем людям, что толпились у ограды.
Зора стояла возле костра, горевшего в железной бочке из-под масла, позади землекопов, и хмурилась, изучая внутренности туфли, снятой с ноги. Затем она выпрямилась, заметила меня и одарила таким взглядом, какой у нее прежде предназначался исключительно для Стальной Перчатки или дамочки, заведующей университетским архивом. Вооруженная различными дезинфицирующими средствами, несколькими литрами чистой воды и некоторыми предположениями насчет того, что здесь сейчас может произойти, Зора явно пришла сюда для того, чтобы спасти веру здешнего сообщества в нас, медиков, и предотвратить грубое нарушение правил гигиены. В моей помощи она, похоже, совершенно не нуждалась.
В глубине виноградника Даре что-то усердно протирал мокрой тряпкой, делал это медленно, тщательно, с явным усилием, но почему-то старался не поворачивать непонятный предмет с боку на бок. По-моему, тот больше всего походил на старомодный чемодан из потрескавшейся натуральной кожи с ручками, посеревшими от старости или сырости. Вот почему Даре был уверен, что тело, упокоенное здесь, так или иначе вскоре будет обнаружено. Поэтому он был готов не обращать внимания на такую реальную опасность, как собаки и грозные здешние ливни. Даре сохранил своего покойного родственника — которого я вообще-то представляла себе лежащим в неглубокой могиле, — собрав его по частям и засунув в этот чемодан! Теперь он неторопливо, бережно протирал бока заветного чемодана, и на лице его было написано несказанное облегчение, поскольку Даре все-таки нашел то, что так долго искал. Двенадцать лет его осыпали упреками за то, что он не сумел вернуть на родину тело покойного, выказав тем самым пренебрежение всей семье. Его верность родичам и предкам оказалась под сомнением. Мало того, Даре постоянно обвиняли в том, что он бросил умирающего на чужбине, а то и сам его прикончил и избавился от тела. Сколько бы он ни пытался доказать, что дело было совсем не так, ему не верили. Потом случилась еще и эта болезнь. Разумеется, мысли Даре так и крутились вокруг одного и того же, особенно когда один за другим захворали его жена и дети. Он терзался чувством собственной вины, которую усугубляли намеки окружающих, пока наконец та деревенская колдунья не подсказала ему, что нужно сделать. Карга быстро разобралась, что к чему, и сказала Даре именно то, что он и хотел услышать. Указав на его беспечное, даже безответственное отношение к телу покойного, она освободила душу Даре, подтвердив, что тяжкая вина будет окончательно с него снята, как только он найдет останки и похоронит их как полагается.
Вечер начался с благословения, которое было нацарапано от руки на куске ядовито-зеленой бумаги, то есть оказалось исходно неудобочитаемым. Даре медленно проговорил его вслух, спотыкаясь на каждом слове и не забывая помянуть Отца и Сына. Впрочем, некоторые формулировки настолько его озадачивали, что он был вынужден время от времени призывать на помощь кое-кого из своих приятелей-землекопов. Пока они общими усилиями пытались расшифровать это руководство к действию, я представляла себе ту каргу, которая и составила это немыслимое наставление. Мне казалось, что она сидит одна в своем маленьком холодном домишке в стороне от деревни, такая же подслеповатая, как старая жаба, с такими же некрепкими, плохо слушающимися ногами. Все свои оставшиеся силы до последней капли колдунья посвящает составлению подобных благословений и наставлений, которые, разумеется, знает наизусть, но писать их ей никогда еще не доводилось. Ее почерк и умение излагать свои мысли заставляли землекопов прямо-таки выть от невозможности разобрать и то и другое. От этого их желание все сделать как полагается казалось не совсем искренним. Образ той согбенной, закутанной в шаль деревенской ведьмы должен был придать всему действу некую глубину и особое благородство, заодно и устрашить любопытных, собравшихся у изгороди, протяжным, глухим, долго не смолкающим эхом настоящего колдовства. Однако же нестройные причитания землекопов, пытавшихся разобрать старухино наставление, заставили собравшихся им подсказывать. В итоге вся толпа принялась ровно гудеть: «Обмойте и унесите с собой прах покойного, оставьте лишь его сердце». Этот гул зародился среди тех, кто был изрядно навеселе, но довольно скоро охватил уже всю толпу.
Наконец тот коренастый землекоп не выдержал, повернулся в сторону этой гудящей толпы и бесстрашно заорал:
— Да замолчите вы, так вашу мать!
— Прекрати материться, — велел ему Даре и тут же потерял то место, где читал. — Нет, это не здесь… — бормотал он, а потом спросил у фра Антуна: — Может, мне с самого начала начать?
— Я право не знаю. — Монах развел руками.
Надо сказать, что фра Антун то и дело довольно беспомощно размахивал кадильницей над пресловутым чемоданом с останками, пока Даре мучительно разбирал текст на ядовито-зеленой бумаге, а остальные землекопы кашляли и крестились. Но той девочки с матерью я по-прежнему нигде не