Навек». Но вечности не было. Вечность сейчас же оборвалась и, обрываясь, разорвала крепкий круг, в который ее руки заключили счастье.
Она открыла глаза. Тьери лежал рядом с ней бледный, с подергивающимися скулами, губы его странно и страшно улыбались сияющей, электрической улыбкой.
— Я, я не могу, — с трудом выговорил он, и она услышала, как зубы его стучат. — Я так хотел забыть, но я не могу.
Он трясущейся рукой взял стакан воды со столика. Он медленно пил, она молча смотрела на него. Руки его уже не тряслись и скулы не дергались, он справился даже с улыбкой, он совсем справился с собой.
— У меня, должно быть, начинается грипп, — голос его звучал совсем спокойно. — Знаешь, я лучше лягу в кабинете, я боюсь заразить тебя. Нет, нет, не спорь. Если бы ты теперь захворала, мы не кончили бы картины, мы бы не могли уехать в Италию. У меня лихорадка, завтра я буду здоров.
Она хотела объяснить ему, что она не боится заразы, но она знала, что все напрасно.
— Я постелю тебе в кабинете, — сказала она только.
Но он отказал ей и в этом.
— Нет, лежи, спи. Я сам. Лежи.
И она осталась лежать. Но спать она больше не могла. Она лежала и думала о том, что это уже не только отсутствие счастья, что это уже горе. Если это еще не горе, так какое же оно, горе?
На следующий день Тьери, здоровый, деятельный, оживленный, будто не помнящий того, что было ночью, улыбаясь, предупредил ее в студии, что ему надо ехать на деловой обед, что он вернется поздно и она не должна его ждать.
— Ты непременно должна лечь, у тебя сейчас столько работы.
Она действительно легла, как только вернулась. Она так устала, что сейчас же уснула. Ее разбудило легкое щелканье ключа.
— Тьери, — позвала она. Ответа не было, все было совсем тихо — ни шороха, ни движения. Значит, она ошиблась. — Тьери, — позвала она еще раз и прислушалась к тишине. Часы показывали пять. Неужели он еще не вернулся? Она встала с постели и на носках пошла в кабинет. Окно стояло открытым, она ясно увидела в полутьме голову Тьери на подушке. Лицо было неподвижно и напряженно, веки закрыты. Она подошла совсем близко. И тогда она услышала, что он громко и размеренно дышит, дышит так, как обыкновенно дышат спящие. Это было так необычайно, что она остановилась: «Что с ним?» И вдруг поняла: он не спит, он притворяется. Ведь он не знает, что во сне он дышит неслышно. Он прячется от нее в сон, он боится ее. Она стояла, не решаясь двинуться, боясь показать ему, что она понимает его притворство. Поправить одеяло или подушку, как делают любящие женщины в фильмах? Нет, нет, ничего не надо. Она осторожно повернулась, осторожно, на носках вернулась к себе.
А на следующий день он сказал ей, что в Париж приехала его мать, что она всегда останавливается у него и что Люке лучше всего на несколько дней переехать в отель. И, хотя это звучало невероятно, Люка поверила. Тогда-то, в тот вечер, устраивая ее в зеленой отельной комнате, он и сказал: «Тебе здесь будет хорошо».
И вот теперь в который раз она все силится понять, как это «хорошо» произошло? Как?
Она ждет, чтобы Тьери позвонил ей, он обещал позвонить, чтобы встретиться ночью. И телефон наконец действительно звонит. Холодный, ясный, восхитительный голос Тьери из неизвестности бежит к ней по проводам.
— Я очень жалею, я не могу, я должен быть с матерью. Выспись хорошенько. Ложись сейчас, спокойной ночи. Ты сегодня плохо выглядела. До завтра.
Холодный, восхитительный голос Тьери снова убежал по проводам в неизвестность. Она слышит гул прерванного контакта. Кончено. Откуда он звонил? Ни за что, никак нельзя услышать его голос снова. Хотя бы на одну минуту. Она все еще держит трубку в руке, она громко зовет: «Тьери, Тьери». Стучат. Лакей вносит большую корзину белых цветов. От Тьери на новоселье. Она смотрит на цветы, она совсем не рада им. Они похожи на могильный венок, такие неживые, белые. Она отворачивается, чтобы не видеть их. И все-таки это первые цветы, которые он послал ей, первый подарок от него. «Если бы я умерла, он, наверно, послал бы точь-в-точь такие же». Она вздыхает. Но ведь я не умру, я буду жить еще очень, бесконечно долго, до самой старости. Да, она всегда чувствовала — по меньшей мере, до восьмидесяти лет, а сейчас ей двадцать один, и предстоящая ей длинная жизнь пугает ее, как когда-то пугала мысль о смерти. Но страх смерти был туманным, смутным. В смерть она по-настоящему все же не верила, это была скорее какая-то поэтическая тревога, чем страх. Но страх жизни — страх всех огорчений, слез, обид, которых нельзя избежать, всех этих лет, которые будут, как камни, падать на нее, пока не собьют ее с ног, не вобьют в землю, под землю… Нет, это реальный страх, берущий за горло, мешающий дышать. Через три дня они уезжают в Венецию, через шестьдесят четыре часа. Вдвоем, в автомобиле, через Швейцарию. Это будет, это решено, этого не может не быть. Ни о чем другом не надо думать. Венеция. Она раздевается, ложится в постель, чтобы проспать побольше этих ни на что не нужных часов. Она кладет голову на подушку. Она вздыхает: «Венеция». Но что-то мешает уснуть, вьется холодом по простыне. Люка чувствует слабый укол в висок: «А после Венеции?» Она поднимает голову, ударяет ладонью по подушке.
— После Венеции, — говорит она громко, — все что угодно. Но я хочу быть счастлива в Венеции. Счастлива в Венеции. Счастлива в Венеции, — повторяет она трижды, как заклинание.
Люка стоит на плато[151] в белом длинном «ангельском одеянии», в светлом, длинноволосом парике, жалкая и растерянная. И как она устала. Уже девять раз крутят все ту же сцену, уже девять раз она пробегала по облакам, боясь споткнуться о них и упасть, уже девять раз она спела свою небесную песню. И все опять сначала. Она напрасно старается вспомнить ощущение легкости, блаженства, бессмертности и холода в груди, которое она испытала в ту последнюю, счастливую ночь в ресторане, услышать тонкий, резкий, высокий звук, увидеть прозрачный лист, дрожащий на солнце. Она чувствует себя земной, неуклюжей, тяжелой и смешной в этом нелепом кудрявом парике, в этом длинном, развевающемся балахоне. Тяжесть переполняет ее, она будто распухла, растолстела. Ангельская голубая лента слишком крепко стягивает талию, ангельские сандалии натирают ноги, ангельский парик жмет голову. Она робко смотрит на Тьери. Как она бездарна, как он терпелив.
— Попробуем еще раз, уже почти хорошо.
Она снова бежит, облака поддаются под ногами, она поет. И опять: «И уже почти хорошо». Скорее бы это кончилось. И вот наконец кончается. Люка сходит с плато, и вдруг ей снова становится дурно. Она бежит к себе в уборную и, не добежав, останавливается в коридоре, нагибается над грудой старых декораций. К ней подходит ангел-хранитель, берет ее нежно за лоб, поддерживает ее. Ласковый голос говорит: «Это ничего, это бывает. От усталости, от жары». Ангел вытирает ей лоб широким рукавом, снимает с ее головы парик. «Сейчас легче станет. Вот, уже прошло». Люка хлопает длинными приклеенными ресницами и шумно вздыхает.
— Прошло? — участливо говорит ангел. — Это бывает. Это ничего, — и вдруг вопрос: — Вы замужем?
Неожиданно для себя Люка отвечает:
— Нет.
— Все-таки сходите к доктору.
— Да, пойду, спасибо, ангел, никому не рассказывайте.
Люка храбро идет к себе, держа парик в руке, подметая его длинными волосами пол. Хорошо, что Тьери не видел. Какой стыд. Этот ангел — простая статистка. Она, наверно, будет хвастаться, что держала Люку за голову, что Люку тошнило, что Люка назвала ее ангелом-хранителем. Но до Тьери это вряд ли дойдет, а до остальных ей нет дела.
Она переодевается, ей надо разыскать Тьери. Но он сам приходит за ней.
— Я жду тебя, — говорит он, — мы поедем домой.
Пуховка падает на ее колени.
— Как, твоя мать уже уехала?..
— Я объясню тебе, — говорит он коротко. — Я подожду тебя в коридоре.
И он выходит. Если бы он сказал ей это до съемки, она стала бы настоящим ангелом, она спела бы
