вышли к батарее. Лошадь Шатилова, сытая и вычищенная, громко заржала, когда он подошел к ней.
— Что, Наметка, застоялась? — проговорил Шатилов, ласково трепля ее расчесанную гриву. — Сейчас поедем.
— Ну, Евграф Семеныч, бывай здоров! Станешь писать Ольге, не забудь от меня приветствовать.
— Счастливо вам, Алексей Никитич. Авось, не в последний разок видимся. А коли что, не поминайте лихом. И помните мое стариковское слово: девичье сердце, что воск. Пригреешь — растает. Воистину положи меня, — мы, мужики, сразу любить начинаем. А девушкам стыд мешает аль робость… Ей и хочется сердце в полон отдать, и буди мешает что. Так и с Олюшкой.
Шатилов ничего не ответил. Ивонин и он обменялись крепким рукопожатием со стариком, вскочили на коней и неторопливой рысью поехали вдоль дороги.
Темнота совсем сгустилась. В траве немолчно стрекотали кузнечики; над головами проносились с беспокойными криками ночные птицы; откуда-то из ближней рощи донесся крик совы. Мелькнула падающая звезда и растаяла за синеюшей громадой леса.
Шатилов проводил ее долгим взглядом.
«Вот так и жизнь моя, — подумалось ему: — мелькнет, и никто никогда не вспомнит, не узнает, как и чем жил я». Ему стало вдруг до боли жаль себя. Один на целом свете, отца не помнит, мать потерял пять лет назад. Мать! Как бы дорого он дал за одно только прикосновение ее нежных рук! Может быть, он и Ольгу так полюбил оттого, что она чем-то неуловимым напоминает ему покойную.
Мысли его привычно перенеслись к Ольге. Он так приучил себя постоянно думать о ней, что ему казалось чуть ли не изменой, если в продолжение часа он ни разу не воскрешал перед собой ее образа. Иногда казалось даже, что ему вовсе не нужно видеть ее, потому что встреча разгонит его сладкие мечты, с которыми он так свыкся. Настоящая Ольга станет разговаривать иначе, чем эта, — всегдашняя, в мечтах; настоящая будет совсем по-иному держать себя с ним.
Из-под ног лошадей выскочил заяц, стремглав метнулся и пропал в густой траве. Лошади шарахнулись, захрапели. Ивонин выругался и дважды ударил свою лошадь плеткой. Шатилов улыбнулся в темноте: всегда-то он сердится.
Он отчетливо вспомнил, при каких обстоятельствах впервые встретился с Ивониным. Генерал Тотлебен велел прогнать дважды сквозь строй драгуна, забравшего курицу у немецкой крестьянки. Несоразмерность вины и наказания поразила многих. Солдаты глухо роптали, офицеры представляли Тотлебену, что провинившийся уж немолод и вряд ли выдержит такое количество шпицрутенов. Но начальник авангарда был неумолим. Тогда Ивонин на свой страх явился к главнокомандующему и добился отмены шпицрутенов. Драгуна поставили под ружье с полной выкладкой на два часа. Шатилова поразила тогда страстность, с которой секунд-майор защищал неизвестного ему человека, и ею смелость в обращении с генералами. «Солдат добрый человек, да плащ его хапун, — сказал Ивонин Фермеру. — Если из-за каждой немецкой курицы мы станем забивать русского солдата, то скоро прусскому королю нетрудно будет справиться с нами». Несколько офицеров окружили Ивонина и горячо поздравили с успехом его благородного и смелого заступничества. Ивонин смерил офицеров насмешливым взглядом и, кривя губы, сказал: «Полноте! В нашей армии почти сто тысяч солдатских задниц. Если одна избавлена от незаслуженной порки, то сколько раз…» Не договорив, он вышел, хлопнув дверью. Шатилов скорее ощутил, чем подумал, что этот бледный сухопарый офицер принадлежит к людям, которых нельзя судить по их поведению. «Он лучше своих поступков», мелькнула у него догадка, и с этого часа он стал добиваться дружбы Ивонина.
— Борис Феоктистыч, — негромко сказал он, слегка повернувшись в седле, — что вы мне давеча касательно Тотлебена хотели сказать?
— Припомнили? А я не хотел мешать вам: вы, небось, в эмпирейские страны унеслись, — обычным ироническим тоном отозвался Ивонин. — Генерал Тотлебен родился в Вюртемберге. Уличенный в лихоимстве, бежал в Нидерландию. Там набрал по поручению правительства полк, но такой сброд, что полк распустили. Тогда он увез из Амстердама богатую сиротку четырнадцати годов отроду и с разрешения короля Фридерика обвенчался с ней в Пруссии. Приданое он скоро порастряс, а женщину довел до того, что бедняжка, не взвидя света, запросила развода. Тотлебена вызвали в магистрат, он нагрубил там, и его выгнали из Берлина.
— Да вы не преувеличиваете? — сорвалось у Шатилова.
— Где уж преувеличивать! И вот оный муж, вернувшись в Нидерландию, подал прошение о приеме его в русскую службу. Наш посланник в Гааге препроводил Тотлебена в Петербург, а там он быстро спелся с Вилимом Вилимовичем[6], был представлен императрице и произведен с разу и генерал-майоры. Ныне же командует всем авангардом и под видом борьбы с мародерством заботится прежде всего о немецких жителях; даже если наши продовольственные магазины застрянут и войска голодны, не дозволяет, вертай его в корень, ни одного яичка у прусской мадамы взять.
— Но не допускать же самочинства! — возразил Шатилов, сам, впрочем, понимая неубедительность своего довода.
— Да не в том дело… По-моему, наш начальник авангарда имеет веские резоны более заботиться о благе подданных Фридерика, нежели о российской армии.
Шатилов даже придержал лошадь.
— Борис Феоктистыч! Ужель вы думаете…
— Ничего я не думаю, — перебил его Ивонин. — А только вспомните, что случилось запрошлый год с Апраксиным. Не с Нидерландов и не из Вюртемберга прибыл, а коренной русак. К тому ж главнокомандующий. А увезен был из армии под арестом. Вы тогда еще в штабе не числились, кажется?
— Нет. И сознаюсь, весть об аресте главнокомандующего очень меня тогда взволновала. Как сие произошло?
— Как произошло? Приехал Степан Федорыч Апраксин в армию с большою помпезностью. Когда мы поход начали и в Риге через Двину переходили, он смотр полкам устроил, у моста два великолепных шатра соорудили: в одном Апраксин со штабом, в другом — приглашенные гости из общества. Зрелище было дивное: войска маршировать хорошо обучены были, шли стройно, на шляпах у солдат — зеленые ветки, на гренадерах — кожаные каскеты, наподобие древних шишаков, и притом с плюмажиками. Словом — загляденье! Апраксина не доводилось вам видывать? Телосложения он был чудовищного, весь расплылся, но вид имел осанистый! Да-с! Смотр прошел важно.
Ивонин пыхнул в темноте трубочкой, и желтые искры затанцовали в воздухе, осветив на мгновенье его лицо с кривящимися губами.
— Пошли мы в Пруссию… Побили прусских под Гросс Егерсдорфом. Думали, далее пойдем. Ан вдруг приказ: поворачивай оглобли, иди назад. И пошли обратно, хоть никто не гнал нас. Да так поторапливались, что пушки заклепывали и бросали на дороге. Офицеры сами не свои были, солдаты плакали… Ну, тут вскорости Апраксина и арестовали… — Не знаю в точности, какова вина была Апраксина. По-моему, в его лице прежде всего канцлера ударили. Как Бестужева свалить удалось, про то уж я не ведаю.
— Это мне доподлинно известно, — сказал Шатилов. — Я тогда в Петербурге был. Бестужева вызвали во дворец на заседание Конференции. Он сказался больным и не пошел. Его, однако, снова вытребовали. Он явился — и здесь же был арестован.
— Где же он теперь, Бестужев?
— Императрица милостиво обошлась с ним. Его сослали в именье Гаретово, под Можайском. Там, правда, нет помещичьего дома, живет в избе. Но имущество его не все в казну взято, живет безбедно. И, как слышно, занялся составлением лекарств из местных травок.
Разговор оборвался. Лошади, не понукаемые всадниками, перешли на шаг и лениво передвигали ноги, пофыркивая и осторожно обходя тускло блиставшие большие камни, которыми была усеяна дорога. С низины потянуло сыростью. Шатилов зябко поежился.
— Кою же из наших генералов вы уважаете? — обратился он к своему спутнику, продолжая прерванную беседу.