Распираемая гордостью за шедевр и предвкушая блестящий триумф, я сдала тетрадку Валентине Тимофеевне. Два дня с трепетом ждала заслуженной пятерки с плюсом, а, возможно, и особой устной похвалы перед всем классом за творческие успехи.
Я не была чужда тщеславия.
Получив свою фиолетовую тетрадку в клеточку, я специально развернула ее так, чтобы это увидела вредная Элка, моя соседка по парте… Там стояла — о нет, не может быть! — большая двойка. Элка засмеялась, ткнула пальцем в мою тетрадь и высунула язык, длинный, как у волка на моей поруганной картине. Красный «гусь» жирно перечеркивал девочкино лицо. О, позор! Какое унижение! Как я рыдала!.. Валентина Тимофеевна не была крокодилом, она была обычной советской учительницей. Возможно, у нее не было детей…
Это, бесспорно, повлияло на мою жизнь. Учась в университете, я подвизалась в факультетской стенгазете в качестве художника и позволяла себе любые модернисткие выверты, всякие фиолетовые ноги на эмалевой стене и черно-оранжевые кляксы с глазами кроликов. Да, вы уже догадались — это называется психологической компенсацией. Штука небезопасная, и тут чрезвычайно важно вовремя остановиться. Я и остановилась… Так я не стала художником.
Их секреты
У мамы был надежный способ отвязаться от постоянного детского нытья «Ма-а-ам, ну почитай!». Она лично разработанным скоростным методом обучала четырехлетнего ребенка чтению и бросала надоедливое чадо на произвол книжных полок. Моя первая книжка — трехтомник Пушкина. До сих пор пальцы без усилия воспроизводят ощущение мышино-серой шершавой обложки и выпукло выдавленного, немного утрированного длинноносого профиля. Некрасова невзлюбила — у него и обложка была цвета какашки, и страницы воняли чуланом. Весь нудно-жалостливый: мужички в онучах. Заплатово, Дырявино, Неурожайка-тож да какие-то тухлые Степанидушки. От него чесались зубы и слегка ныл живот, как от предчувствия неизбежного похода в баню.
Мама стихийно руководствовалась основным принципом американской юриспруденции: разрешено все, что не запрещено. Запрещены к чтению были лишь темно-зеленые книжки, которые назывались «Ги де Мопассан». Зеленые томики были мною прочитаны страстно и тайно в под одеяльном сумраке, непосредственно после Пушкина и приключений Буратино. Недоумевала: почему? это? нельзя? Непонятное в книгах я привычно относила к категории высоких красот стиля, на том и успокаивалась. Просить разъяснений у мамы с бабушкой бессмысленно, да и опасно. Были вопросы, на которые мама не отвечала, а специальным крахмальным голосом рекомендовала мне заняться делом.
Я увлеченно слушала разговоры взрослых о свадьбах. Через некоторое время после свадьбы рождался ребенок. Не всегда сразу, но именно в такой последовательности. В этом явно прослеживалась закономерность. Про свадьбу-то я абсолютно все знала — это когда приходят в крепдешиновых платьях и в галстуках, дарят цветы и ложки с вилками в коробке, смеются, едят пироги и конфеты, пьют вино и кричат «горько!» (вино, наверное, горькое попалось, так нечего было и пить). Самые нарядные — жених и невеста. Они пригласили гостей и целуются от радости, что все пришли. Когда не было дома взрослых, я первым делом нацепляла на голову тюлевую накидушку, жирно мазала губы маминой помадой и, собирая губы сердечком, прохаживалась на цыпочках перед зеркалом, зажав в двух пальцах бумажную розу с бабушкиного комода. Какая красота! Каждый день была бы невестой!
— Мама, а почему когда у людей свадьба, то потом рождается ребенок?
— Ну… так уж природа устроена.
— Почему так устроена?
— Природа сама все знает. Сначала бывает свадьба, а потом рождается ребенок…
— Мам, а вдруг природа ошибется? У людей просто Новый год или день рождения, а природа возьмет да и подумает, что это свадьба?
— Иди, иди, не мешайся под ногами. Мне некогда. Видишь, я обед готовлю. Поди порисуй…
Я мучительно размышляла над необъяснимой и даже пугающей прозорливостью природы. Но на всякий случай предохранялась: забивалась в другую комнату, когда к нам приходили гости. Как говорила бабушка, береженого Бог бережет, а деторождение в те поры не входило в мои планы. На эту самую природу я особенно не полагалась. Кто ее знает? Запросто может ошибиться.
В семь лет мне сшили серое фланелевое платье с белым воротником шалькой, вручили жесткий дерматиновый портфель, букет в виде пестрого колпака с красным гладиолусом на макушке и отвели за руку в женскую школу номер один.
Школу эту называли с явным оттенком неприязни «пансион благородных девиц», она располагалась в районе, где в основном проживало невидимое, но ненавидимое городское начальство. Учебное заведение старалось соответствовать обидной кличке — начальственных дочек учили делать книксен, танцевать полонез и какой-то чудовищный экосез. По коридорам проплывала в голубых взбитых сединах, с камеей у горделивого жабо великая и ужасная директриса Анастасия Максимовна, которая никогда не была девочкой, так и возникла давным-давно, уже готовая, в жабо.
С третьего класса отроковиц обучали французскому. У меня и сейчас ненужным довеском к памяти болтается спряжение глагола «этр» и глупейшая песенка про пастушку и кошку — не скажу, что мешает, но просто не к чему применить. Наша семья к городскому начальству ни по какой мерке не подходила, но мы, как нарочно, жили не по чину в том самом районе. Нас с мамой пытались отфутболить в школу попроще, но при собеседовании решающую роль сыграло мое ошеломительное умение читать на том же уровне, что и учительница.
Девочки в первом «Б» классе были чистенькие, воспитанные, не обремененные информацией о ценах на рынке и о физиологии человека и животных.
Солнечным днем начала октября мы, волоча по асфальту портфели, высыпали после урока чистописания в городской скверик перед школой. Прощально отцветали, как в старинном романсе, хризантемы в саду, среди хризантем лихо игрались несколько собачьих свадеб. Мы долго с восхищением наблюдали, как собачки забавно запрыгивают друг на друга, и, посовещавшись, решили, что они дрессированные и сбежали из цирка. Однако нас удивила и обидела неожиданная и немотивированная злоба прохожих. Вместо того чтобы вместе с нами полюбоваться на бесплатное цирковое представление умных животных, они ворчали: «Что вы тут болтаетесь! Нечего вам тут делать! Идите домой!» Странно — все одно и то же. Как сговорились! Взрослым вообще ничего не интересно, только ругаться умеют и командовать. Думают, что если они взрослые, так уже начальники и умнее всех! А один военный в погонах как заорет: «А ну, марш быстро отсюда! Чтобы через секунду я вас тут не видел!» Сумасшедший дурак какой-то!
Прибежав домой, я с порога начала взахлеб рассказывать маме о сбежавших из цирка дрессированных собачках и их чудном представлении. И ведь все делают сами, безо всякого дрессировщика! У меня тогда впервые возникла смутная мысль о бескорыстии истинного искусства. А дрессировщик-то, ха-ха-ха, наверное, уже по всему городу носится, своих артистов разыскивает!
Мама почему-то слушала без воодушевления и даже повернулась ко мне спиной, как будто чай наливает в чашку. Ей тоже это неинтересно, потому что взрослая! Стало обидно и, чтобы усилить впечатление, я решила подбавить драматургии.
— Знаешь, там столько народу собралось! Целая толпа. Все так восхищались! А одна тетя даже аплодировала.
— Что ты врешь! Никто не восхищался! Сто раз тебе говорилось: кончились занятия — сразу домой! Быстро мой руки, ешь суп и садись за уроки!
Как она догадалась?! Почему?!
Только где-то в начале четвертого класса, будучи уже взрослой десятилетней девахой, я получила начатки теории происхождения человека от человека. Наставницей в этой области была одноклассница, веснушчатая Галка Мигунова. Она не была из начальственных «благородных девиц» и училась так себе, с четверочки на троечку, но зато ее мама Алла Ивановна преподавала у нас пение («Ста-а-алин наша сла-а-