молодыми листьями. За спиной, за угрюмой от нежности Невой, лежало Марсово Поле с холодными, тугими пружинами сирени, и от этого шагалось весело и упруго. Даже немного стыдно было, что мне так хорошо: ведь только что Бенджамину кромсали руку.
Проехал фургон и обдал ароматом бензина и хлеба. Небо засветилось розовым китайским фарфором. Какая-то птица упорно и отчетливо повторяла ивритскую фамилию: «Цви! Цви!.. Га!.. Цви!» Жаль — ни одна птичка не в состоянии повторить мою фамилию. Даже смешно себе представить птаху, которая, сидя на ветке, орала бы: «Павловская! Павловская!»… А впрочем, не жаль. Не судьба, значит.
— Ну как ты, Веничка? Сильно болит? Уже не очень? Скоро все пройдет. Шрамы украшают мужчину, особенно в сочетании с ученой степенью. Дамам нравится. Незаметно, как дошли, правда? Сейчас зайдем к нам с Иркой — чаю крепкого заварим. У нас настоящий цейлонский есть.
— Так ведь у нас там, Жень, это… еще две сухого остались. Я ведь только одну… ну… открыл.
Ирка уже не рыдала, а только жалобно всхлипывала, стараясь не глядеть в сторону разложенных для просушки листов — покоробленных, в бурых потеках. Полы были чисто вымыты и поперек открытого окна повешен сушиться отстираный от пятен крови халатик — растопырил свои голубые крылышки несовершеннолетнего ангела. Беднягу Бенджамина усадили на лучшее место, имелся у нас один такой непродавленный, специально гостевой, стул. Мы пили дешевое, как ветер с Невы, сухое вино из кружек и закусывали плавленым сырком с булкой и остатком кокосового ореха.
Его подарил мне неделю назад аспирант-историк из Африки, царский сын Сулейман Ба. Половина того царского подарка со шкуркой мохнатого лесного зверька долго служила пепельницей.
Утомленный вином, интенсивным вокалом и кровопотерей Бенджамин кротко уснул в нашей комнате на Иркиной кровати. Она, сидя за столом, голова на распластанных руках, долго, прищурившись, изучала его лицо.
— Жень, а ведь он красивый, посмотри, какие брови, — выдохнула Ирка голосом для особых случаев. Я отлично знала этот голос — она часто пользовалась им прошлым летом, убеждая меня в массе достоинств абсолютно среднестатистического Юрика: «Нет, ты не понимаешь. Ты просто не хочешь видеть! Он необыкновенный Сумасшедшее обаяние! Фигура!» — пока на финише бурных отношений не сообщила нормальным своим бархатно-ленивым контральто: «Самец. Свинья заурядная. Амеба. Протоплазма». Мне, помню, тогда понравилась логическая последовательность определений. Все-таки в научной женщине есть свой негромкий шарм.
— И вообще, он такой… чистый.
— Ира, ты это всерьез? — обеспокоилась я. Бенджамин безусловно испаскудил Ирке Чужую Диссертацию и заслуживал суровой кары. Но не до такой же степени! И что за скоропостижная любовь на крови?
— А ресницы — дли-и-инные, — задумчиво пропела она тем же опасным голосом.
— Ирка, очнись, ведь ему сейчас некогда! Целый день, бедняга, в лаборатории. Аврал же у него! Пожалей! Да и ты тоже… юные ленинцы ждут же твоей диссертации, как мои предки манны небесной…
— Аврал… на Охту ускакал, — обозначила ситуацию Ирка, длинно, сладко потянулась и набросила на обескровленного Бенджамина свой халат.
Но он не пробудился, не помчался на свой безопасный третий этаж длинными скачками с разинутым в квадратном крике ртом, как древний классический грек от амазонки, или как это бы сделали вы, благомыслящий и осторожный читатель. Он, доверчивый, посапывал и не ведал, что это его будущая жена, его непростая судьба и, как в песнях поется, трудное счастье стоит и смотрит на него золотыми глазами рыси.
Морис и Сулейман, афроафриканцы
В Ленинградском университете училось иностранцев порядком — город открытый, университет престижный. К тому же иностранцы имеют полные карманы валюты, что университету по его скудости не лишне. Да и державе изредка хотелось и людей посмотреть, и себя показать. Что и удавалось — на радость злостным западным писакам, продажным очернителям нашего прошедшего светлого настоящего.
Морис и Сулейман приехали изучать химию из Гвинеи. Каждому хочется произнести при этом «Бисау», приятно закруглив звук. Но нет, из никакой не Бисау, просто из Гвинеи. Если посмотреть на треугольник Африки, то в левом углу этого громадного плавучего сердца, за надменно отъехавшей краюхой Аравийского полуострова, не желающего быть Африкой, мы обнаружим просто Гвинею в виде рембрандтовского берета, натянутого на мелкое личико Сьерра Леоне. А Гвинея, которая Бисау — брошь на этом развесистом берете, который велик малой вишенке Леоне.
Морис и Сулейман своим родным языком считали французский, на нем и говорили. В связи с этим попал в дурацкую ситуацию белобрысый и долгоносый студент восточного факультета Игорь Горохов (он для благородности требовал делать ударение в своей фамилии на первом слоге). Не пройдя по конкурсу на японское отделение, каковое резко сократили ввиду того, что его выпускники мистическим образом никогда не возвращались из зарубежных командировок, Игорь удовлетворился менее престижным африканским отделением. Африканисты, в отличие от японистов, возвращались обратно почти всегда, если, конечно, их не посылали наблюдателями в ООН. Но их и не посылали. Игорь Горохов из академических соображений, а именно, для совершенствования в языках малинке, фульбе и суахили, напросился третьим в ту комнату общежития, куда жилищный отдел поместил Мориса и Сулеймана. Уже через две недели Игорь скулил по коридорам: «Ну, влип я с ними. Черти необразованные — на французском чешут. Третий мир, блин, им еще до цивилизации ого-го! Родных языков напрочь не знают. Мне, что ли, их этой абракадабре учить? Не жирно ли будет?»
Народ соглашался, что жирно. Игорь был безутешен.
— Вечерами рок на полную мощность врубят — ни поспать, ни позаниматься, ни в гости кого позвать. Эх, надо было на угро-финское мне подаваться. Влип, ребята, как зюзя.
Морис и Сулейман влипли тоже и много глубже белобрысого Игоря. Им, сыновьям состоятельных и почтенных родителей, предстояло ехать учиться во французскую Канаду. Языковых сложностей не предвиделось — вокруг родной французский. Малахаи скользкого дерматина с колючей опушкой из серого синтетического каракуля были заботливо приобретены заранее в комплекте с пудовыми суконными пальто на вате. Арктическая экипировка поставлялась в Гвинею из пещер советских неликвидов: братская помощь борющимся народам Африки. Кошмарное обмундирование было заботливо уложено в дорогие чемоданы из крокодиловой кожи.
И надо же, чтобы именно в этот момент Гвинея внезапно сделала резкий скачок влево. Новое правительство, удачно отстрелявшись от предыдущего и передушив оппозицию, заглянуло в пустую кассу и, горестно вздохнув, взяло курс на нерушимую дружбу с Советским Союзом, большим белым братом, щедрым спонсором угнетенных народов мира. Французская Канада накрылась медным тазом.
Однако голос был утешный. Высочайше намекнули чемоданы не распаковывать и малахаи не выбрасывать для гнезд попугаев, а сохранить для поездки в не менее северный, но еще более прекрасный город Ленина, колыбель революции, город дворцов, парков и развитого социализма. Тем более что бытует в Африке такое народное присловье: «Химия — она и в России химия».
Университетское общежитие на Васильевском острове, куда, как куры в ощип, попали Морис и Сулейман, занимало крепкое, в стиле классицизма, здание бывшего приличного публичного дома для господ офицеров. На дверях туалетов чудом сохранились тяжелые медные таблички «Для дамъ» с гравированным профилем аккуратно отрезанной дамской головы. На мужском туалете тускло поблескивала дореволюционная медная голова с богатыми усами и призыв — фломастером позднейших эпох: «Мужик, ссы здесь!». Меж этажами пережитком царизма болтался парализованный лифт с чугунными вытребеньками.
На четырех этажах шумно квартировали студенты, аспиранты, стажеры — математики, химики, восточники, с незначительными вкраплениями психологов, каковые в массе своей проживали где-то на Красной, что ли, улице и безудержному течению жизни не мешали. В конце коридора — женская умывалка