неспособной удовлетворить ни один класс населения и будет становиться все более «чужеродным» телом и тем самым подготовит свое падение.

Очевидно, что марксистская доктрина в итоге настолько обессилила меньшевизм и лишила его идеологов элементарных наблюдательных свойств, что для них куда-то пропала вся тысячелетняя история России, где государство и его бюрократия всегда были настолько «органичны» и самостоятельны, что не они, а зачастую общество было вынуждено приспосабливаться к ним.

Марксистская абсолютизация связи государства с интересами имущих классов превратилась как у эмиграции, так и левой оппозиции в СССР в глухое непонимание связи социальных низов и государственной власти. В России искони верховной власти стоило только шевельнуть пальцем, чтобы вся ярость низов обрушилась на элиту общества, на непосредственных притеснителей, которые бы вздумали отобрать у государства частицу самодержавной власти, посягнуть на деспотизм государя в пользу своих классовых интересов.

Троцкого обвиняли в недооценке крестьянства, поскольку тот не верил в его революционность. Верно, недооценка внутренних сил русской революции у Троцкого была, но объективно она происходила не из недооценки крестьянства, а из того же непонимания природы российского государства. Слепота, имеющая своим вирусом некоторые постулаты западного марксизма, для которого было характерным игнорирование особой самостоятельной роли государства. Даже у Маркса полного понимания этого не было, только Каутский позднее высказывался в том духе, что государственная бюрократия иногда обретает такую силу, что способна возвышаться над общественно и экономически господствующими классами.

Троцкий вместе с Лениным сумел дальше Оторваться от доктринального марксизма и поэтому сумел быть несколько проницательней своих социал-демократических коллег по несчастью. Впоследствии он признавал, что бюрократия и буржуазия являются прямыми конкурентами по отношению к прибавочному продукту и бюрократия ревнивым оком следит за процессом обогащения буржуазных слоев деревни и города[781].

В этом пункте он оказался гораздо ближе к либеральным критикам советского режима, которые проявляли традиционную ясность ума, будучи не «у дел», и отсутствием которой они так ярко блистали на политических небосводах семнадцатого года. Революция Милюкова, Керенского, Струве закончилась уже давно, гораздо раньше революции Дана и Троцкого, поэтому их личная беспристрастность и даже безразличность к нюансам борьбы внутри в целом отвратительной им коммунистической верхушки придавали оценкам либеральной эмиграции более масштабный и независимый характер.

Как такового «термидора» нет, писали милюковские «Последние новости», сама коммунистическая власть не эволюционирует и либеральные изменения в ее политике в 1921 и 1924―1925 годах носят характер вынужденного отступления под мощным социальным давлением крестьянства[782].

В России «термидора» нет, подтверждало «Возрождение» Струве, нэп — это фальсификация термидора. «Изменение хозяйственной политики без видоизменения политического режима было лишь тактическим ходом… На смену 'коммунизма военного' явился 'коммунизм в перчатках'»[783].

Среди всей эмигрантской плеяды, пожалуй, газета Милюкова наиболее основательно подтверждала ученое реноме ее редактора, помещая на своих страницах без салонной злобы и уличного зубоскальства наиболее взвешенные оценки положения в СССР: «Суть сталинизма совсем не в вынужденных уступках крестьянству, а наоборот: в попытке сохранить партийное самодержавие в России… Вот для чего нужна теория о 'возможности социализма в одной стране', во имя которой и сохраняется деспотический режим и деятельность Коминтерна в качестве охранителя 'первой пролетарской республики'»[784].

Большевистского «термидора» нет, коммунистическая власть сохраняет свои принципы, признавала в большинстве либеральная эмиграция. Однако ее деятелей, бывших небожителей русского политического Олимпа, очень остро волновал вопрос о главном содержании революции и причинах ее трансформации в большевизм. Многие критики большевизма постепенно избавлялись от порожденного уязвленной субъективностью характерного нетерпения, выражавшегося в поверхностной абсолютизации внутренних противоречий в СССР и ожидании вспышки народного гнева, который сметет ненавистную диктатуру с лица матушки-России. Постепенно приходило понимание органичности и даже «народности» диктатуры в Советском Союзе. Массы практически никогда не бывают против диктатур, но обычно возмущаются их содержанием или инородностью. Патримониальный уклад всегда устраивал население Руси. Если и бунтовали, то речь всегда шла о характере власти и ее методах, от нее требовали «правды» и «милости». Требовали гарантий — бояре толковали о мудрых советниках царя, земщина настаивала на сословно- представительных институтах при верховной власти.

В 1922 году социал-демократический патриарх К.Каутский заметил о большевиках: «Удивляются прочности их режима, но ведь эта прочность имеет своей основой не жизненные силы руководимой большевиками революции, а то обстоятельство, что, как только большевики усмотрели, что революция идет к концу, они не задумываясь взяли на себя функцию контрреволюции». До Каутского, теория о контрреволюционности большевизма была сформулирована В.М. Черновым, вскоре после его эмиграции из России в 1920 году. В статье «Революция и контрреволюция» Чернов утверждал: «Октябрьской революции не было. Был октябрьский переворот. Он был преддверием, драпирующейся в красные цвета, но самой доподлинной контрреволюции»[785]. Тут получили выход известные толки о начале русской контрреволюции, которые можно было часто услышать среди социалистов почти сразу после 25 октября, а среди кадетов даже после 25 апреля 1917 года, когда министр Милюков получил бессрочный отпуск[786].

Подобный непривычный для заграницы взгляд, в терминах, ласкающих слух эмиграции, был с пониманием воспринят в либерально-революционной среде, чей политический капитал развеял Октябрьский переворот. Керенский, для которого весьма проницательные мысли и глубокие эмоции были в изгнании далеко не редкостью, очень близко подошел к пониманию проблемы. Он писал: «В большевизм, как государственный строй изошло дореволюционное самодержавие»[787] . Если из этой фразы бывшего премьера удалить заметную долю злобного сарказма в отношении тех, кто так бесцеремонно вышвырнул его с политической авансцены, то очевидно, что Керенский вплотную приблизился к объективной оценке главного содержания революционных перемен в стране.

Революция — это явление калейдоскопическое, многомерное и может дать множество ответов на вопрос о том, что считать ее содержанием. Если критерием ее главного содержания полагать принципиальное отрицание старой системы, то, безусловно, в этом случае исторически правы либералы и «любовник революции» Керенский отвергнут ею несправедливо. Но если за основу принять то соображение, что конкретное общество не может, не способно так просто изменять свою природу и не меняет ее, а лишь обновляет, восходя на новый уровень своих специфических противоречий; если революция — это возмущение против оторвавшихся от «почвы» и ведущих к разрушению системы разлагающихся общественных элит; если революция прежде всего носит характер социального и политического обновления системы, то в этом случае есть смысл присмотреться к историческим аргументам большевизма.

Несмотря на сложное переплетение социальных интересов и пестроту политических знамен, эти две соперничающие принципиальные линии в революции — системная и историческая, четко обнаруживают свое последовательное развитие с февраля 1917 года. Революция воспарила над дымящейся землей усилиями практически всех слоев общества, от петроградской вдовы-солдатки до титулованных убийц Распутина. И вначале, в порыве почти всеобщего братского единения, обществу показалось, что оно заслуживает избавления от старорежимного административного гнета и теперь может и будет жить без унижающего достоинство гражданина государственного насилия. Но в течение всего лишь одного года полицейский городовой из самого жалкого существа на земле, презренного «фараона», стал вновь самым желанным героем театральных постановок, чье одно появление на сцене вызывало бурю аплодисментов у публики, быстро возжаждавшей твердого государственного порядка.

У французского мыслителя Г. Ле-Бона имеется отрывок, который замечателен не только содержанием, но и тем, что последовательно обратил на себя внимание двух главнейших деятелей эпохи революции, находившихся уже не у дел, вступивших, так сказать, в стадию заключительной рефлексии.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату